Грубое невежество человека, ученостью которого хвастались женевцы, поразило его. Де ля Фе не разбирался в самых простых, по мнению Бруно, вопросах да еще выдавал свои убогие мысли за непререкаемую истину. Ему поручали не только наставлять студентов, но и руководить другими преподавателями! Может быть, де ля Фе и хорошо исполнял свои обязанности, когда отправлял под розги школяров, шумевших в аудиториях или в церкви, но философ из него никудышный! Никто не осмеливается перечить могущественному де ля Фе, но он, Бруно, воздаст ему должное.
Бруно написал небольшую работу, где подверг уничтожающей критике ряд положений, выдвинутых де ля Фе, – в одной только лекции тот умудрился допустить двадцать грубейших философских ошибок! Книжицу эту Бруно пожелал напечатать. Найти издателя было непросто, но он уговорил типографа Жана Бержона. Вначале Бержон отказывался. А вдруг в рукописи есть какая крамола, что-нибудь против бога или против власти? Бруно уверил его, что работа целиком посвящена философии. Бержон и сам убедился: ни религии, ни политики этот любезный, но настойчивый итальянец вовсе и не затрагивал.
Жизнь в Женеве не всякому приходилась по вкусу. Каждый шаг был под контролем, все было расписано, регламентировано, подчинено уставу. Женевские вероучителя, восхваляя свою святую республику, ставили себе в заслугу, что сумели утвердить в городе строгую дисциплину. Кальвин был невысокого мнения о роде человеческом: люди нуждаются в сильной и постоянной узде, иначе они превратятся в дьяволов. Он, не жалея сил, трудился, чтобы раз и навсегда установить тот образ жизни, которому должен следовать христианин. Пастырь обязан не только следить за поведением и мыслями верующих, он обязан вникать во все мелочи.
Горожанам не дозволено стричься по моде, носить дорогие наряды, лакомиться вкусной едой, исполнять светскую музыку, бездельничать, громко разговаривать. Все установлено заранее: какие имена давать при крещении, как воспитывать детей, сколько читать молитв, во что одеваться, как справлять свадьбы, как устраивать похороны. Было время, когда в Женеве пытались закрыть трактиры, потом разрешили горожанам собираться под надзором должностных лиц при условии, что трапеза начнется молитвой и будет идти под чтение библии. Теперь, правда, в харчевнях стало попривольней, но за пьянство, как и прежде, карали без милосердия.
Пасторы и квартальные надзиратели обходили дома, выспрашивали соседей, устраивали обыски: здесь нашли припрятанную колоду карт, там в кухне учуяли недозволенный запах дичи. Одна женщина слишком долго смотрелась в зеркало, другая шила себе тайком платье с глубоким вырезом, третья румянилась и подводила глаза. Тот повздорил, с женой, а этот наедине со служанкой что-то подозрительно громко смеялся. Подмастерья в воскресный день слонялись по улицам, когда должны были быть на проповеди. Ленивый старик залежался в постели: не притворяется ли он хворым, чтобы не идти в церковь? В Женеве расплодилось множество добровольных соглядатаев. Донести – значит угодить богу!
В консистории, духовном судилище, учрежденном для неусыпного надзора за верой и дисциплиной, с провинившимися обходились сурово. Допрашивали с пристрастием, стращали, принуждали к покаянию.
Заставляли публично виниться и того, кто нетвердо знал молитвы, и того, кто частенько навещал вдовушку, и того, кто искал в целебных источниках спасения от недуга, словно божья помощь менее действенна, чем горячие ключи!
Тех, кто не поддавался на увещательные речи, подвергали отлучению – впредь до раскаяния «исключали из среды христиан и оставляли во власти дьявола». Их не допускали к причастию. Никто не имел права с ними общаться. Наказание необходимо, дабы церковь не превратилась в сборище злодеев, развращающих праведников! Карали за все: за слово, сказанное пастору поперек, за танцы на свадьбе, за чтение запретных книжек, за божбу и ругань, за игру в кегли, за интерес к балаганам, за своевольно съеденные сладкие пирожки или гусиный паштет. Отлучали от церкви и выставляли на позор «обжор» и «расточителей», били плетьми и изгоняли из города прелюбодеев.
Все нельзя! Нельзя вести суетные разговоры, нельзя в мудрствованиях проявлять безбожное любопытство, искать истину за пределами катехизиса, нельзя жить по своему разумению! Все нельзя.
В лицемерии кальвинистская консистория не уступала трибуналам римской инквизиции. Она ограничивалась отлучением. Приговоры, обрекавшие людей на муки и смерть, выносила светская власть. Считалось, что церковь не проливает крови, а только перевоспитывает верующих.
Пятнадцать лет прошло после смерти Кальвина, но его доктрины и дела наложили на город неизгладимую печать. Женевцы сохраняли верность своему «протестантскому папе», этому архипеданту, великому вероучителю с натурой мелочного деспота, одержимого страстью определить каждому его место, все предусмотреть, расписать по чину, втиснуть в устав, все строжайше регламентировать – от первого крика новорожденного до последнего издыхания. Дать людям истинную веру – это значит наложить на них крепкую узду, создать строгую систему заповедей и ограничений.
Хороша же жизнь, когда людей лишают свободы воли и не оставляют им ничего, кроме запретов да еще шаткой надежды на будущее блаженство! Кальвиновы порядки вызывали у Бруно отвращение. Ей-богу, ему больше по душе неаполитанские монахи, плуты и греховодники, чем эти постные лицемеры, засохшие от бесчисленных запретов!
В Женеве царила ветхозаветная свирепость. Лучше покарать нескольких невинных, чем оставить без., наказания одного виновного! Людей мучили и казнили без всякой жалости. Отцы города свято блюли завет Кальвина: «Разбойники не собираются вокруг виселиц!»
В начале августа 1579 года книжица Бруно, направленная против де ля Фе, была отпечатана. Ноланец, разумеется, ждал неприятностей. Ждал, что на его голову посыплется ругань, что школяры по чужому наущению станут чинить ему разные пакости или даже подстерегут где-нибудь в темном закоулке. Не исключено, что его выставят из академии. Но как сможет де ля Фе отмолчаться и избежать диспута?
Худшие предположения Бруно оказались слишком радужными. Стража попросту увела его в тюрьму.
Жан Бержон, арестованный вместе с Бруно, думал лишь о том, как бы побыстрей выпутаться из опасной истории. Похоже, что затея выйдет ему боком. Бержон не стал ничего утаивать. Это монах итальянец ввел его в заблуждение и уговорил печатать свою книжонку: в ней, мол, нет ничего предосудительного, одна философия. Печатник клялся, что никогда больше не повторит ошибки и без дозволения начальствующих лиц не издаст ни одной строки. Снизойдя к мольбам Бержон а и учитывая его стесненные денежные обстоятельства, члены магистрата ограничились штрафом в двадцать пять флоринов.
В тюрьму, чтобы допросить арестованного, явились несколько пасторов и Мишель Варро, секретарь, магистрата. Бруно крайне удивлен. Оказывается, его лишили свободы не по злостному навету, а лишь за то, что он осмелился обнародовать свои возражения де ля Фе! Но ведь все написанное им сущая правда: тот в одной лекции допустил двадцать грубейших ошибок! Выслушивать резоны Бруно не хотят. Кто он? Беглец, бывший монах, чужак. Напрасно он говорит, что сам прежде преподавал философию и богословие. Здесь, в Женеве, он записался как студент, но вместо того, чтобы старательно изучать доктрины святой реформации, пытался хитрыми софизмами охулить достойнейшего профессора!
Пасторы и секретарь совета в один голос называют напечатанную работу Бруно «клеветнической книжонкой». Они не желают вдаваться в подробности и разбирать суть его возражений. Прав, конечно, де ля Фе. Стало быть, всякий, кто выступает против него, клеветник. А человек, очернившей деля Фе, оскорбил академию и тем самым всю общину. Ему нет оправданий. Мало того, что Бруно оскорбил де ля Фе, он еще решился без дозволения властей печатать свою клевету. Никому не дано безнаказанно нарушать законы Женевы! В них ясно сказано, что всякий, кто допустит какой-либо выпад против служителей церкви, правителей и членов магистрата, – преступник. Профессора академии тоже считаются должностными лицами. Не только прямое оскорбление, но и любая критика их карается тюремным заключением.