— Нет, гражданин, он мне ничего не предлагал. Он только выругал меня за то, что я измазал его писания. И откуда у него могут быть тридцать тысяч? Ведь это голоштанник…

Начальник сердится:

— О чем толковать, Лабра… Вы заявляете, что он хотел вас подкупить. Вы, разумеется, отказались принять взятку, и я награждаю вас за вашу честность. Вы поняли наконец меня?

Лабра сияет: как же, теперь он все понял. Это, наверно, Конвент приказал, а раз уж Конвент хочет, то нечего здесь рассуждать Что касается наградных, это, конечно, приятно. Вот только если бы серебром!.. Да куда тут — опять ассигнации. Надо бы купить жене шляпу…

Лабра быстро составляет рапорт о попытке подкупа. Начальник тоже пишет, он пишет донесение Тальену: «Преступник пытался соблазнить агента полиции, но»… Ему хочется блеснуть красноречием. От усердия он высовывает наружу кончик языка. «Но агент проявил гражданское мужество, достойное героев Фермопил…»

За стеной — детский плач. Что это? Ах да, маленький газетчик! Луи Лабра, герой Фермопил, видит, что без начальника и здесь не обойтись:

— Этот юный гражданин задержан мной возле театра Республики. Он кричал: «Революция кончилась!» Мне кажется, что эти слова противозаконны. Ведь так рассуждают шуаны или аристократы. Но, конечно, если Конвент…

Начальник машет рукой — замолчи, мол… На самом деле он озадачен ничуть не менее глупого Лабра. Он пробует засунуть в ноздрю добрую понюшку, но в голове не проясняется. «Революция окончилась»? А как же революционный трибунал? А революционный календарь? А революционные праздники? Да, но вот революционеров сажают в тюрьму. Их ссылают в Кайену. Им отрезают головы. Кто их сажает? Тоже революционеры, тоже монтаньяры. Может быть, они действительно хотят закончить революцию? Разве их поймешь?.. Гражданин Тальен не очень-то любит, когда при нем вспоминают прошлое: Бордо, гильотину под окнами, красный колпачок. Может быть, революция действительно кончилась? Впрочем, это не его дело. Полиция должна исполнять приказы, а не заниматься философическими вопросами. Полиция не академия!

Начальник допрашивает мальчика:

— Сколько тебе лет?

— Кажется, десять. Или девять. В успение будет десять. Или одиннадцать.

— Теперь нет никакого «успения». Теперь, дурачок, другие праздники. Например, девятое термидора — падение тирана Робеспьера. Или двадцать третье термидора — падение тирана Капета. Ты кто же — роялист, якобинец или, может быть, орлеанист? Ну, отвечай!

Мальчик перестает плакать. Он смотрит восхищенно на кокарду начальника, на его выпяченные важно губы, на перья писцов. Он вежливо, но твердо говорит:

— Нет, гражданин, я только сын вдовы Пежо на улице Урс, в доме номер четыре.

Улыбается начальник, улыбается почтительно Лабра, улыбаются даже кокарды и перья.

— Ну, сын вдовы Пежо, можешь идти домой. Только смотри, больше не балуй! Кричи «Республиканский курьер» или «Народный оратор», или «Вестник», но от себя ни-ни. Если ты завтра вздумаешь кричать «революция началась», тебя снова притащат. Революция — это, брат, не газеты продавать. Над этим Конвент думает, а не сын вдовы Пежо. Понял, сопляк?..

Карета подъехала к тюрьме Форс. Сторож кряхтел и, ругаясь, подбирал ключи. Ругался и арестованный. В камере было темно. Кто-то зажег огарок. Сено, сонные лица, чад. Арестованный не стал оглядывать мокрых стен или гнилой подстилки — он хорошо знал, что такое тюрьмы республики: ведь это шестой арест! Он только крикнул:

— Кто здесь?

Со всех сторон раздалось:

— Патриоты.

— Жертвы роялистов и шуанов.

— Защитники резолюции.

— А ты кто?

Новичок молчал. Тогда один из заключенных поднес огарок поближе к худому, чрезмерно бледному лицу.

— Гракх Бабеф! Трибун народа!

Тотчас камера наполнилась восторженными криками:

— Да здравствует Гракх Бабеф! Позор изменникам! Свобода или смерть!

Всю ночь арестанты пели патриотические песни: гимн марсельских ополченцев или «Карманьолу».

Те же песни распевали для бодрости под холодным, мокрым ветром каменщики на площади Карусель. Они работали, не покладая рук: по приказу Конвента сносили мавзолей, воздвигнугый в честь «друга народа» Жана-Поля Марата. Под кирками летели камни, а каменщики пели: «К оружию, граждане! Стройтесь в батальоны»…

2

1787-й год. Еще никто не думает о близкой буре, ни Мария-Антуанетта, которая порой хмурит прелестный лоб над некоторыми финансовыми затруднениями, среди буколики Малого Трианона, среди коз, поклонников, париков, министров, ни Максимилиан де Робеспьер, который в аррасском суде неудачно обслуживает захолустных сутяг. В это время он еще роялист, роялисты еще мечтают о «Природной Республике» нежного Жан-Жака Руссо, народ молчит, поэты пишут элегии, и доктор Жозеф Гильотин, не помышляя о своем бессмертном изобретении, ставит банки чересчур полнокровным клиентам.

Потом об этих временах будут говорить как о потерянном рае: «Кто не жил до революции, тот не знал сладости жизни». Гракх Бабеф этого не скажет. Он только что пришел домой. Жена ждет: «Достал?» — «Нет, не достал…»

В доме ни су. Кредиторы грозят описью. Дети плачут, и жена Бабефа, терпеливая, как земля Пикардии, молчит, крепится. Это верная подруга, простая женщина, бывшая служанка графини де Домери. Она варит чечевичный суп. Бабеф еще не Трибун народа — он только мелкий землемер. Он даже не Гракх, его еще зовут Франсуа. Правда, он читает энциклопедистов, но когда он приходит к богатым помещикам, они его не пускают дальше лакейской. Бабеф самолюбив. К тому же он еще не Гракх — он только Франсуа. И Бабеф краснеет от обиды.

Чем он занят? Архивы, справки, утерянные права, дарственные записи, спорные полосы, родословные… Феодалы Пикардии алчны и скупы. Франсуа Бабеф, агроном, дипломированный «комиссар поместий», чья контора находится в городишке Руа, должен зорко охранять их права; чечевица не дается даром.

Взгляните на квартал Сен-Жиль, где помещается эта далеко не пышная контора. Какая нищета кругом! Деревянные домишки — они все покосились. Соломенные крыши с прорехами. Внутри темно — нет окон, вместо окон дверь. Земляной пол; грязь, зловоние. Нечистоты здесь же, в яме. Со стен течет. На всю семью одна комната и одна кровать. Свечи — роскошь, мясо — пиршество, сладкие оладьи — двунадесятый праздник. Плачут здесь только невесты на свадьбах, а прихорашиваются раз в жизни — умирая, когда кюре звенит дарохранительницей.

Пикардия или Артуа не знают ни солнца Прованса, ни южной лени. Здесь сугубо тяжела рука владельца необъятных поместий. Нищета батрака или ремесленника здесь лишена южной живописности. Скоро подымется буря. Юг пошлет в Париж благородных мечтателей, сибаритов, мучеников и болтунов. Сыны сумрачного севера станут ревнителями равенства, сторонниками гильотины. Это будут жестокие человеколюбцы, пуритане крови: Максимилиан Робеспьер, Леба, Жозеф Лебон. Это будет Гракх Бабеф, ныне ничтожный землемер. Не раз потом «трибун народа», чахлый и стойкий, среди приступов болезней живя верой и пилюлями, вспомнит эти лачуги, смрад, молчаливое горе квартала Сен-Жиль.

Вспомнит он и свое нерадостное детство: отца, бывшего майора в опале, который, после воинских доблестей, боев, наград, после милостей австрийского императора и собачьей жизни затравленного дезертира, должен был на старости, ради нескольких су, рыть рвы Сен-Кентена, как простой землекоп. В праздник отец надевал пышный мундир, который берег пуще глаза, шляпу, расшитую золотыми галунами, подвешивал огромную саблю. Он сидел и улыбался. Он был землекопом, но считал себя знатным и богатым. Он был горд, как может быть горд только кастильский нищий. Это он учил маленького Франсуа: где уж здесь думать о школе! Он учил его латыни, математике, немецкому языку. Он учил его в долгие вечера, когда не было ни чечевицы, ни свечи, но только линялые галуны и звезды, что человек должен мечтать и упорствовать. Многому научил будущего «трибуна народа» этот старый чудак.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: