— Вай, золотой ты мой, брат брата моего, так и напиши!
— «Твоя любовь, Назик, — и сила моя, и вера, и крылья мои. Твоя любовь делает меня героем».
— До слова «героем» хорошо. Какое мне дело до геройства? Я не хвастун.
— «Твоя любовь ведет меня в бой».
— И так того… больно громко, чуть тише — было бы лучше.
— «Твоя любовь бережет меня и хранит».
— Согласен. Любовью Назик живу. Это верно.
— «Назик-джан, — продолжаю я, — хочу, чтобы твои глаза всегда были сухими и чтобы в твоей улыбке печали не было».
— Нет, печаль все равно будет… Напиши вот что: «Твои глаза всегда перед моими глазами, твоя душа всегда в моей душе, Назик». Видишь, как здорово!
— Написать о твоих «охотничьих» делах?
— Не надо. О моей любви пиши, я ведь никогда не объяснялся в любви. Ей тоже не объяснялся. Да, спроси о детях, здоровы ли они? Не изводят ли мать?
Битый час я объясняюсь в любви и расспрашиваю о близнецах Карс.
— Потом, — говорит сержант, — вот что напиши: «Сообщаешь, мол, идет мобилизация ишаков». Да, да, лейтенант, ты зря на меня покосился. В горах Кавказа — война, но танки и всякие другие машины так высоко подниматься не могут, верно? А ишак — это благородное, бедное животное — и сам на любую гору взойдет, и оружие куда хочешь доставит. Стало быть, никакой ошибки тут нет, как видишь.
— Хорошо, понятно.
— Раз понятно, пиши: «Назик-джан, сообщаешь, мол, идет мобилизация ишаков, но о нашем ишаке ничего не пишешь — взяли его или нет? Это раз. Во-вторых, если тебе трудно приходится, Назик-джан, если хлеб на исходе, продай корову или обменяй ее на пшеницу, бог милостив, лишь бы наши детишки не голодали».
— Диктуй дальше.
— Про брата моего, Саро, расспроси. Пиши: «Давно не получаю от Саро писем, если вы получаете, сообщи мне, где и как он». Эх, Саро, Саро, богатырь Саро!.. Жизнью своей ему я обязан, не брат я старшего брата моего, а сын его. Так и напиши.
— Диктуй дальше.
— Что же это такое? Если я должен диктовать без конца, то зачем я попросил у тебя помощи?.. Теперь перепиши свое любовное стихотворение и добавь, что я всем кланяюсь. Постой… Сперва спроси, как односельчане мои поживают, мне это интересно.
— Все. Точка, — говорю я спустя минут пять.
— Большое тебе спасибо. Теперь дай мне это письмо, его списать надо, не то увидят незнакомый почерк, подумают, что я протянул ноги и кто-то родных моих утешить захотел. Верно?
— Верно.
— Тогда дай спишу…
Вечереет. Каро еще мучится над своим письмом, взвешивает каждое слово, снова и снова переделывает каждую фразу. На позициях тихо. Лишь дальнобойная артиллерия противника через долгие промежутки времени посылает в сторону наших окопов по два-три снаряда, которые разрываются где-то позади нас. Одинокое, скорбное дерево своими когтистыми сучьями впилось в кровоточащий закат.
Солнце вот-вот скроется за дальним лесом, и лес чернеется над чертой горизонта, как скучившееся стадо буйволов.
Враг продолжает отступать. И мы уже заняли очередную деревню. Утопающие в зелени дворы и избы обложены тяжелым черным дымом. Некоторые подразделения еще преследуют откатывающихся назад немцев. Батальон обескровлен. Его личный состав насчитывает всего три десятка человек. Нам приказано помогать жителям деревни тушить пожары. Этот приказ встречен с радостью: хотя бы две-три ночи хорошо поспим, отмоемся. Проклятые насекомые едят нас поедом.
— Несколько дней будем отдыхать, — говорю я Каро.
— Война есть война, земляк, — почесывая спину, говорит сержант. — А вша ничем не лучше фашиста… Смерть вше!
Разбрызгивая грязь, навстречу несется немецкий грузовик. Доехав до нас, машина останавливается, и из кабины шофера, смеясь, выпрыгивает мой ординарец Сергей.
— Откуда грузовик? — спрашиваем мы.
— Трофей… Не понимаю, почему хозяева оставили такую исправную машину.
— Растерялись, когда наши налетели, — говорю я.
— На машине легко было бы удрать, — говорит Каро.
Но как бы там ни было, иметь машину — неплохо. Решаем в какой-нибудь избе позавтракать, выкупаться, передохнуть. Нас пятеро: я, мой ординарец, сержант и двое взводных.
Утро. Ясное покойное утро. Из охваченных огнем избушек поднимается медленный, постепенно уменьшающийся дым, и солнце силится стать во что бы то ни стало хозяином неба. Мы на краю деревни, и здесь, в глубине близлежащего сада, стоит целехонькая изба. Сергей входит в сад, бесшумно подбегает к окну и вдруг испуганно отскакивает в сторону. Нагибаясь, бежит назад.
— Что там? — спрашиваем мы шепотом.
— Немцы… Сидят за столом, как ни в чем не бывало.
— Сколько их?
— Не знаю.
— Пьяные?
— Не знаю.
— Увидели тебя?
— Не знаю.
— Что делать?
Держа наготове автоматы, прячемся за стволы деревьев. Сержант волнуется.
— Все это дайте разведать мне. Вы не вмешивайтесь, дело тут такое, в аккурат по моей линии. — И обращается ко мне: — Сергея они не заметили, сидят пьяные, не ведают, что их воинская часть отступила. А этот грузовик — их добро.
— Почему ты так думаешь?
— Не напились бы — удрали бы вместе со всеми. Это раз. Они стреляют, не задумываясь, сразу; если бы заметили Сергея — выстрелили бы. Это два. А если заметили и не выстрелили, значит, опять же — нализались до того, что нашего приняли за немца. Это три. Наконец, если немцы оставили такую исправную машину в деревне, когда отступать начали, ясно, что хозяева ее — вон за тем окошечком посиживают себе. Это четыре.
Командир пулеметного взвода, лейтенант Толстиков, спрашивает у меня:
— Что говорит сержант?
Слово в слово перевожу сказанное им. Толстиков, выслушав, весело оскаливается:
— Каро — Шерлок Холмс нашей воинской части. Честь и хвала ему.
Сержант крадучись подходит к избе. Минует окно и заходит за избу. Долго не появляется. Очень долго. Наконец появляется и на четвереньках — к окну. Подтягивается, прижимаясь к стене, на подоконник и заглядывает в окно. Сержант вжался в стену. Не шевелится. Не дышит. Мгновения тянутся, как часы. Минута превращается в вечность. Потом Каро сползает на землю и возвращается к нам.
— Ну? — выдыхаем, полные нетерпения.
— Все в порядке. Напились вдрызг. Надо их обезоружить.
— Сколько их?
— Шестеро. Офицеры. Автоматы сложены у стены напротив. Надо ворваться в избу так быстро, чтобы они не успели взять свои автоматы. Но — осторожно, товарищи командиры! — инструктирует нас офицеров — сержант. Я тут же перевожу его указания на русский язык.
Немецких офицеров мы обезоруживаем без всяких усилий. Без единого выстрела. Они пьяны и не оказывают сопротивления. Даже не пытаются сопротивляться. В избе накурено и разит спиртом. Весь пол покрыт осколками бутылок и стаканов.
— А где хозяева?
Каро входит в соседнюю комнату и в ужасе выскакивает вон. Разражается, захлебываясь от ярости, страшным криком, матерится по-русски, по-армянски; бросается на застывших в углу комнаты остолбенелых немцев:
— Шакалы вы!.. Людоеды вы!
— Что случилось, Каро?
— Пусти! — с нечеловеческой силой отталкивает меня Каро. — Отойди! Я им кишки выпущу!
От страшного удара Каро один из немцев падает как подкошенный на пол. Другой от страха сам растягивается на полу. Исхитряемся схватить Каро за руки.
— Не даете, чтобы я изничтожил их? Тогда ступайте и посмотрите, что они натворили!
Входим в соседнюю комнату. И мы, уже привычные к смерти, живущие бок о бок со смертью, борющиеся со смертью солдаты, — мы цепенеем от страшного зрелища. Перед нами на железной кровати лежит, неестественно раскинувшись, пятнадцати-шестнадцатилетняя девушка. Она мертва. На груди — раны, похожие на кроваво-красные цветы. Синие глаза открыты. Ее изнасиловали и потом убили. В нее всадили шесть пуль. Возле кровати распростерлась бабка убитой. Она задушена. Старая женщина пыталась защитить чистоту и жизнь своей внучки, и ее задушили, не пожелали истратить один патрон… Патрон приберегли, чтобы пронзить грудь этой прекрасной девушки, чье прелестное лицо не смогла испортить даже смерть. Мы снимаем фуражки, Каро накидывает на девушку одеяло, потом поворачивается к нам: