Октавиевна молчала, и Витька закруглился:
— А вообще-то мне тут и одному ничего себе, ну, как будто все это мое, вот только мое, — Витька широко обвел рукой пустошь с Погостровом. — Я даже про себя это все зову Моевым-Помоевым, от двух слов — мое и помойка. Хоть на помойке у меня что-нибудь мое может быть, как по-вашему, товарищ Октавиевна?
Витька ожидал безобразной ругани и изгнания метлой, но воровжейку не проняло и теперь, — наоборот, ей вроде что-то тут понравилось.
— Кровное это у тебя, Витюшка, — серьезно объяснила она, обнаруживая, что знает имена и генеалогию Дреминых. — Места ведь тут — ваши, вот она и усадьба ваша погорелая, только не Моево, а Монпарадизово, охальники его еще Монпердизовым кликали, — она указала на останки дома и конюшни, — и после последнего барина Дремина, твоего прадеда Бориса Викторыча, по делу-то она дедушке твоему Виктору Борисычу — в Москве похоронен — достаться бы должна, а потом уж и Борьке, а по нему и вам с Серафимкой. Вот тебя Помоево твое и завлекает. Свое кровное ведь будто завораживает человека, манит, даже и несведущего. — Витька уже очарованно, уши развеся, слушал старуху. И впрямь ворожейка, и по речам ее выходит, что ей лет сто пятьдесят, хотя с виду она еле на шестьдесят тянет.
— А что до старшего друга, что нужен растущему-то ин-ди-ви-ду-ю, — протянула она с такой издевательской интонацией, что он чуть не подпрыгнул: воровжейка была своя! — так коли двоим, как хоть нам с тобой, одиноко, то и черт с младенцем свяжется, будет ему показывать-рассказывать. Хочешь, жилой склеп покажу?
Еще бы не хотеть! Витька, как на поводке, пошел за нею в тенистый центр Погострова, где жались к храму старинные могилы и среди них — заросший безымянный, ни креста ни камня, бугорок, где, как укоризненно сообщила старуха, лежал Витькин прадед, а за бугорком — довольно новый аккуратный розовый домик с застекленными окошками, тюлевыми занавесками, резным крылечком и дверью с висячим замком. Приникнув вслед за Октавиевной к окошечку, Витька разглядел обыкновенную деревенскую горницу: обеденный стол, лавки, зеркало и электросамовар на комоде, образа в углу и алюминиевый рукомойник — в другом. Все это было густо запылено, а на полу возле рукомойника торчали из земли две небольшие могильные раковины с оголенными сучьями хвойных венков и надписями на цементных откинутых подушечках: СВИНЦОВ ГРИГОРИЙ КУЗЬМИЧ ( 1918 — 1982) и СВИНЦОВА НАСТАСЬЯ АЛЕКСЕЕВНА ( 1924 — 1986).
— Вот тебе и жилой склеп, — сказала воровжейка и плюнула: — В другую сторону переборщ, тьфу, язычники! У кого — ничего, у кого — чересчур всё. Налаживались, видишь, детки часто сюда ходить да чуть ли не обедать прямо над папой с мамой, чтоб тем уютней лежалось, да уехали вот уж лет десять, оба, и братец, и сестрица, в Голландию, и никто в этот домик не ходит, а мертвецам в такой всамделишной избушке только поди, пустее.
Витька смутно ощутил — а ему пустее будет, если он больше не придет к этой сторожихе мертвых. Вмиг обратала его Октавиевна. Он зачастил к ней.
Поминки по Борису были сытные, пьяные и долгие. Перед каждой рюмкой говорилось то же примерно, что и на кладбище, только с подробностями, которые постепенно становились все интимнее и веселее. То и дело звучало “а вот был еще с Борькой случай”, и случай этот излагался, свидетельствуя о душевной широте, щедрости и лихости покойника, в сопровождении оборота “раз, по пьяни”. Зам. Промельчинского Троерубчицын припомнил, что ушедший был настоящий компьютерный ас, ухитрялся верстать газету на убогой 386-й машине, и часто на свои кровные прикупал для нее в облцентре, в Свинеже, то память, то компьютерные игры, чтобы редакцию между делом развлечь, то клавиатуру, им же самим раздолбанную об голову какого-то московского выскочки-журналиста. При этих словах Промельчинский хлопнул себя по лбу, выскочил во двор к ритуальному автобусу, по договоренности дожидавшемуся, чтобы развезти по домам помянувших, достал из него два картонных ящика и торжественно внес в комнату.
— Это вам, дети, — отнесся он к Витьке и Симке. Симка тотчас сделала глазами серьезное внимание. — На память об отце. Его компьютер. С принтером, с играми и верстками “Пилы” за год. И утешит, и просветит. Старенький, а к настоящей машине все-таки приучит. Всей редакцией порешили вам вручить, нам в новый пора вкладываться. Если что неясно — почаще в справку Word’ а через F1 лазайте. Теперь вас учить некому. Да папа вас, наверно, при жизни получше чем нас успел натаскать. Помню, вы оба к нему в редакцию ходили, он вас в рабочее время и приобщал. Не забывайте папу. — Главред всхлипнул и запил хлип “Посольской”. Прочие зааплодировали. Симка, вскрикнув от радости, в тот же миг привычно выгнула рот книзу и опустила глаза, жалобно простонав “спасибо, дядя Эдик”, так что алчный ее взвизг вполне мог быть принят за выплеск безутешной скорби, которую не разрядишь никаким компьютером.
Компьютерное помешательство брат с сестрой пережили год назад. Они и вправду каждый день ходили на работу к отцу, и Борис охотно обучал Витьку набирать, пользоваться функциональными клавишами, устанавливать стиль и формат, выуживать рисунки из волшебного clipart’a или самому рисовать в Pain Brush и вставлять, где надо, в текст. Уча, отец на ходу придумывал для Витьки кровавый и таинственный ужастик “Битва Чавки и Хряпы”. Набранную сказку они заархивировали — Витька и разархивировать уже мог. Симка компьютерным умением не увлекалась. Ей, хоть и старшей, больше хотелось овладеть играми — как в них входить, как выходить, как управлять действиями героев, набирая на клавиатуре английские коды, а порой — заклинания, при помощи которых персонажи преодолевали страшные преграды в космических и мезозойских лабиринтах или ускользали прямо из жуткой пасти монстра. Борис недурно знал английский в установочных и виртуально-приключенческих пределах.
Но поняв, что все эти картинки, ослеплявшие ненатурально яркими красками и пленявшие вроде бы независимой своей жизнью на дисплее, — если разобраться, там отсутствуют, — Витька быстро пресытился и снова удалился на излюбленную свою Чвящевскую — стояли, как сейчас, каникулы. А Симка продолжала прилежно посещать отца, пока он не получил от Эдуарда Семеновича втык за вечные игры в рабочее время, после чего выставил дочку. Похныкав пару дней, остыла и она. И вдруг машина игр становится ее собственной! Теперь только дождаться, когда эти все разойдутся, и — хоть ночью! — припомнить уроки отца и войти в любимую игру “Terrible Swamp” — “Ужасная Топь”, где юный травоядный игуанодончик Гвинни должен пробраться к маме-игуанодонихе через топь, на которой за каждым кустом его подстерегают плотоядные звероящеры.
Так она и сделала. Пришлось только помочь матери и Клаудии вымыть посуду, вытащить с ними на кухню раздвижной поминальный стол да втащить из супружеской спальни свою и Витькину кровати: они всегда стояли в большой комнате, служившей всей семье столовой, детям — спальней, а покойнику — кабинетом. На отцовский письменный стол Симка и взгромоздила компьютер с принтером, и, едва мать ушла к себе, а Витька уснул без задних ног, погрузилась в мнимый, но как живой, мир динозавров и динозавриков.
Глубокой ночью Витьку, тряся за плечо, разбудила мать. Аня не спала сегодня ни минуты. Именно сейчас, на четвертую ночь, снова не ощутив рядом горячего и плотного тела мужа, она словно очнулась и вдруг отчетливо поняла — больше его тут никогда и не будет. Умер. Исчез. Одна.
— Пойдем, Витька, — чуть слышно шепнула она, боясь разбудить заснувшую за компьютером Симку.
— Куда, мама? — изумленно прошептал он.
— К отцу. Он там один, ночью, на Погострове-то, как можно?
— Ты что, мама? Ему же все равно теперь.
— А мне вот не все равно. К нему хочу. Ты же все там наизусть знаешь, и в темноте место сыщешь. Веди.
Пришлось подчиниться. Витька оделся и повел мать по Центральной к Гусевицам, а оттуда — своей заветной тропкой через пустошь к Погострову. Шли почти в полной темноте, спотыкливо и долго. Луна пряталась в тучах — может, завтра, наконец, дождь. Посветлело лишь у самого кладбища — до него доползал свет с аэродрома. Но и при свете Витька не сразу нашел между однообразными стелами свежий отцовский холмик с цветами, мокрыми от росы и сока обломанных стеблей.