Уныло бредет Тараши по длинному сумрачному коридору, желая, видимо, показать нам, что не один только интерес к руке святого Иштвана привел его во дворец. Но ни на что больше он уже не обращает внимания, ни перед чем не задерживается. С безразличным видом проходит мимо комнат, где полно грязи и где валяются павшие костлявые лошади и из последних сил еще бродят живые…

Перед широкой, частью обвалившейся, мраморной лестницей, ведущей на второй этаж, Тараши останавливается в нерешительности и смотрит на меня, как бы спрашивая, стоит ли итти дальше. Я киваю: «стоит», мы поднимаемся наверх — и в первой же задымленной комнате видим легковой «фиат», продавленный рухнувшим потолком. Как попал сюда «фиат»? Оказывается, второй этаж по горизонтали выходит на площадь святого Георгия. Значит, конюшни у немцев были на первом этаже, а на втором был их гараж. Сами же они укрывались в глубоких и просторных подвалах.

Для Тараши это уже все равно. Его глаза слезятся. «От дыма», — утверждает он. Но дыма не так много. Он улетучивается сквозь большие отверстия в потолке и через окна. Машинально пробирается Тараши дальше, идет по балкам, грудам кирпичей, среди поломанной розовой и красной мебели, идет по когда-то роскошным покоям, которые в последнее время занимал регент Хорти со своей семьей.

Мы попадаем в комнату с огромным, во всю стену, флорентийским зеркалом. Перед ним Тараши стоит, протирая глаза, с таким видом, будто приходит в себя, вспоминая, где он и что с ним.

Зеркало густо покрыто пылью. Профессор видит свое отражение как бы в тумане. Скудная усмешка скользит по его лицу. С напускным равнодушием помахивая тростью, он старается походить на праздного туриста. Но это ему удается плохо.

В это зеркало, говорит он с дрожью в голосе, смотрелись люди многих поколений: мировые ученые, писатели, дипломаты, знаменитые артисты и красивейшие венгерки. Все они охорашивались, прежде чем войти в парадный зал, зал для праздников и балов. Интересно взглянуть сейчас на этот зал. И Тараши робко — первый раз в жизни — переступает порог огромного двухсветного зала с ярусом лож на высоте второго этажа. Подняв голову, он озирает разноцветный мрамор, фрески, гипсовые гербы, лепные гирлянды цветов и листьев с повторяющимся в каждом венке изображением короны святого Иштвана. Выше к потолку рельефы крупнее: музыкальные инструменты, нотные знаки, танцующие фавны и пастушки и целящиеся в них из луков кентавры.

Ветер Дуная врывается сюда, покачивает свисающие на железных прутьях арматуры куски штукатурки с фресками гениального Лотца, шевелит обрывками старинных гобеленов, красных, затканных цветами штор, лоскутьями портьер и забрасывает все это хлопьями мокрого снега.

Тараши хмурится. В самом деле, зрелище невеселое! Опустив голову, медленно, словно вдруг оробев, он входит в следующую, «музыкальную» залу с большими бюстами Марии-Терезии и Франца-Иосифа. Здесь он снимает шляпу и с любопытством осматривается. После некоторого колебания идет к длинному белому роялю в углу.

Белый рояль сильно запылен, но цел и даже не поцарапан. Он на фигурных ножках, отделан золотом, изящный и строгий, весь будто из слоновой кости.

Тараши приподнимает крышку и тонким длинным пальцем слегка касается клавиша. При первом звуке, показавшемся неожиданным и очень громким, он вздрагивает всем телом. Немного погодя трогает сразу несколько клавишей. Аккорды множатся, сливаются в мелодию, растут и ширятся, как приближающийся грозный шум моря. Пальцы Тараши скачут все быстрее, замирают на мгновение и опять скачут и бегают, бегают и скачут. Мелодия то бурлит, словно вскипающая гигантская волна, то, затихая, звучит нежным, плещущим переливом.

Звуки чудесной музыки наполняют зал, рвутся из него, из пустого, мертвого, горящего дворца! И мне кажется, что в нем все оживает. В нарисованном на потолке синем небе, над Марией-Терезией, сидящей на троне в кругу своих приближенных, летают ангелы с лавровыми венками, дуют в трубы и литавры и вот-вот улетят сквозь дыры в настоящее, голубое небо, по которому бегут пухлые розоватые облачка.

Я ощущаю давно не испытанное чувство наслаждения превосходной игрой музыканта. Вдруг, подняв обе руки, Тараши делает ими движение вверх и вниз, точно дирижируя. Когда затихают, растаяв под сводами, последние аккорды, он встает с круглого белого стула, и… я не узнаю его.

Это не тот унылый человек, который искал здесь мертвую кость, обтянутую почерневшей сухой кожей, а совсем другой. Ярко горят голубовато-серые глаза, пылают лихорадочным румянцем впалые щеки, а улыбка, широкая и радостная, так и брызжет вдохновением.

Разве мы не знали? Разве он забыл нам сказать? — удивляется Тараши. Да, он — профессор музыки, композитор. Он играл мелодию из своей новой симфонии «Дунай впадает в Черное море». Кстати, не хотим ли мы взглянуть отсюда на реку?

Он проворно увлекает нас на балкон.

Внизу видны остатки небольшого парка, обломки фонтанов, статуй античных богов, мраморных лестниц. Но кое-что уцелело.

Бронзовый Евгений Савойский еще крепко держится на коне. У чугунного орла меч не выпал из когтей. У подножья горы стоят уцелевшие дома, а за деревьями узенького прибрежного сквера течет Дунай, как всегда, привольно и спокойно. Остатки взорванных мостов похожи на гигантских драконов, мирно пьющих воду…

Щуря глаза, Тараши смотрит на Дунай, на Пешт, раскинувшийся напротив по низменному берегу. Затем, повернувшись снова к Буде, смотрит на остовы ее кварталов, на статую проповедника Гелерта, благословляющего крестом Дунай, на безмятежно синеющие вдали горы и леса и говорит, как бы про себя, тихо и мягко, с внутренним убеждением:

— Нет руки святого Иштвана, нет его короны, Буда в развалинах, но Венгрия осталась, Венгрия жива!

ПЕРЕВОДЧИК ФРИШ

Худой, долговязый парень в брезентовом плаще, роясь среди развалин дома, с трудом вытаскивает из-под груды обломков толстую доску. Деловито ее осмотрев, ладонью загибает торчащие гвозди и кладет доску рядом с балкой, которую, видимо, нашел раньше.

— Зачем вам все это?

Он не понимает вопроса.

— Аз мункаш, нем буржуй…

В этот момент ко мне проворно подходит высокий человек в сером пальто с нашитыми на спине и плечах кусками коричневой клеенки. На его продолговатом, выбритом до лоска лице топорщится угодливая улыбка. Он с изысканной вежливостью приподнимает шляпу, обнажая седую, точно посыпанную пеплом, голову.

— Здравствуйте, пожалуйста. Вам нет нужен переводчик? Я могу, пожалуйста. Я был в России, в плену, пять лет. Моя фамилия Фриш. Вот я могу говорить, пожалуйста, по-русски.

Моментально убедив меня в этом, он оборачивается к парню и начинает с ним быстро переговариваться. Затем с сияющими глазами обращается ко мне:

— Пожалуйста, вот я вам все скажу. Он мункаш — рабочий. Он нет буржуй. Он, понимаете, живет в бункере. Потолок там очень плохой. Надо балку ставить вот так, а доску, пожалуйста, так, — и потолок будет держаться. Хотите, я вам все могу показать в Будапеште? — Не давая мне опомниться, Фриш увлекает меня по улице. — Вот смотрите, все это сделала война. Как много разбито! — Он сокрушенно вздыхает. — Эта улица, пожалуйста, была такая красивая. А вот, пожалуйста. Вот! — восклицает он торжествующе, вытягивая шею. — Смотрите, как красива панорама Буды. Очень сегодня красива.

Мы на берегу Дуная. Напротив — Буда. В лучах ясного солнца, на фоне лилово-синих лесистых гор «королева Дуная» выглядит нищенкой в рубище. Даже заплат нет на ее изодранных каменных одеждах, зияющих темными дырами. Обвалившиеся стены, проломленные башни и купола, скошенные шпили церквей. Не город, а сплошное нагромождение обломков. Кое-где на уцелевших крышах и деревьях прибрежного сквера, как огромные маки, краснеют немецкие парашюты. Густой дым поднимается над округлым силуэтом королевского дворца.

Даже Дунай, отделяющий нас от печальных останков недавно еще прекрасной Буды, и тот кажется унылым и скучным. Монотонно катятся грязноголубые волны, подгоняя плоские хрупкие льдинки. Они плывут, погружаясь в воду то одним краем, то другим, а между взорванными зеленоватыми мостовыми фермами, вздыбленные горбящейся волной, ломаются и несутся дальше все проворнее, звонче.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: