— Вы знаете, — с гордостью говорит Калди, блестя глазами, — на Дунае, — я слышал, — будет три обелиска. И каждый в том месте, где русские перешли реку. Но мы постараемся, чтобы обелиск у нашего Мохача был самым красивым и самым высоким. Если весной приедете еще сюда, вы сами в этом убедитесь. В этом очень скоро убедятся и все те мои сограждане, которые сейчас, отгородившись от событий, наглухо закрыли окна и двери в своих домах. Пугливые души! Но я уверен, пройдет еще неделя, самое большее две, и они откроют свои дома и запоют новые песни.
— Новые?
Калди смотрит на меня в упор, как бы желая проверить, насколько вопрос серьезен, и отвечает убежденно:
— Да, несомненно новые! Если бы вы только знали, сколько океанов клеветы о России разлито здесь швабами! Души людей пропитались ложью. Но теперь она отсеется, как сор, и все увидят полновесные зерна истинной правды…
Становится темно. Тогда лишь Калди вспоминает, что он еще не нашел мне пристанища.
БЕГЛЯНКА
Здесь только что грохотом пронеслась война.
Внутри желтого разбитого танка, слизывая мазут и краску, еще шевелится дымное пламя. Ветер выдувает искры из обугленных свай моста и тихонько перелистывает не успевшие пропитаться сыростью солдатские бумаги, которые уже никому больше не понадобятся.
По неприбранной, дымящейся дороге навстречу мне, сгорбившись, с узлом за плечами, торопливо идет худощавая смуглолицая девушка в легком пальто и косынке. Оглядываясь и ускоряя шаги, она прислушивается к перестрелке в стороне Секешфехервара, где война несколько задержалась.
Я заговорил с девушкой. Словно вспомнив, что мне нужно вернуться назад, иду с ней рядом.
Улыбка трогает ее синебледные, будто неживые, губы. А темнокарие большие глаза смотрят из-под черных сросшихся бровей сурово и сосредоточенно.
Голос у нее грудной, тихий и грустный.
Она сербка, зовут ее Еванка Шарич, и идет она на родину, в город Нови-Сад, откуда бежала три года назад.
Еванка немногословна: то ли ей трудно говорить, то ли мысли заняты чем-то другим. Она зло посматривает по сторонам.
Справа и слева тянется ровное хмурое поле, покрытое бурым, точно ржавым, снегом, из которого торчат голые кусты ракитника и сухие, потемневшие стволы кукурузы. Вдали лес, слегка припудренный за ночь инеем, постепенно оттаивая, темнеет и будто сливается с мутносерыми низко нависшими облаками. Уныло мелькают, смешиваясь с дождевыми каплями, крупные снежные хлопья.
— Ой, когда же я выберусь отсюда, — шепчет Еванка, поеживаясь и стряхивая с плеч снег.
Притопывая, она ожесточенно сбивает с ботинок налипшие снеговые комья и снова идет, поглядывая на стаи воробьев, перелетающих в кукурузе.
Выражение ее глаз смягчается. Видно, что-то хорошее приходит ей на память. Она с улыбкой осматривается и останавливает взгляд на ветвистом дубе с коротким толстым стволом. Кора на нем изрыта пулями и осколками. Узловатые, скрюченные ветви, запушенные снегом, свисают, как длинные костлявые руки: точь в точь картинка из детской сказки, в которой ворчливый старец-дуб с вытянутыми руками стережет дорогу.
Еванка неловко перепрыгивает через кювет и, поскользнувшись, падает. Со смехом вскакивает и садится на свой узел, прислонясь к дубу с той стороны, где коричневатая, в глубоких складках кора густо поросла мохом и лишайником.
Капли дождя сливаются в пронизывающие струи. Дерево немного защищает нас от косохлеста.
Еванка с интересом следит за тем, как дождевые струйки пробивают твердую корку снега, потом появляется маленький колодец. Вода, наполнив его, проламывает стенки и образует крошечное озеро. Ручеек из него бежит к стволу красного пырея, задерживается на минуту в ямке у корня и, набравшись там сил, суетливо торопится дальше.
Еванка прутиком расчищает русло, направляя воду в подковообразный окоп с валяющейся на дне немецкой каской.
Есть что-то детски задорное в улыбке девушки, в ее нетерпеливых движениях и в той настойчивости, с какой она ведет ручеек, куда ей хочется. Но вот она становится рассеянной, роняет прутик. И ручеек произвольно меняет направление — как, наверно, и мысли Еванки… Бледное, без кровинки, лицо ее хмурится, в глазах появляется прежняя суровость. Может быть, виной этому мои навязчивые вопросы: зачем да почему она бежала из Нови-Сада? Видимо, воспоминание о самых страшных днях в ее короткой семнадцатилетней жизни причиняет ей душевную боль. Поэтому она и рассказывает мне об этих днях не сразу и точно мельком, избегая подробностей.
…В 1941 году венгры, поощряемые немцами, заняли Бачку, считая эту старую сербскую землю своей только потому, что на ней когда-то поселилось несколько сот вышедших из Венгрии семейств. Вместе с Бачкой стал неожиданно мадьярским и Нови-Сад, красивый город на берегу Дуная, в котором все, начиная с названия, истинно сербское. В январе 1942 года распространился слух, что партизаны с Фрушковой горы, не признававшие за венграми никаких прав на Бачку, появились в окрестностях Нови-Сада. В связи с этим слухом в среду 23 января в город прибыл венгерский карательный отряд. Все ожидали, что он начнет искать партизан в лесах, чтобы дать им сражение, но солдаты и жандармы оцепили городские кварталы. Они выгоняли на улицы детей и стариков, мужчин, женщин и тут же у домов расстреливали. А многих уводили к Дунаю…
Стоял сильный мороз, Дунай у берегов замерз. Людей гнали по льду к Петроворадину. Они шли, полные недоумения, не веря, что так скоро и просто можно вдруг расстаться с жизнью, шли целыми семьями, босые и полуголые, опасаясь простудиться, шли до тех пор, пока лед не начал проламываться под ногами. Тогда венгры открыли по ним огонь из автоматов. Все падали в воду, тонули — мертвые и живые: мертвая мать с живым ребенком, мертвый ребенок в руках живой матери.
Бойня продолжалась до пятницы. Город наполнился трупами, лед на реке потемнел от крови.
Еванка спаслась случайно: с утра 23 января она отправилась к подруге в пригородное село, и только через два дня, пересилив страх, вошла в свой дом. Он был разграблен, мать лежала застреленная в комнате; все родные куда-то исчезли, наверное подо льдом Дуная, как и сотни других горожан.
В тот же день Еванка убежала из Нови-Сада в глубь Венгрии.
— А как я здесь жила, вы можете догадаться. Ведь я сербка и этого не скрывала. Раньше я была здоровая, крепкая. А теперь…
Помолчав, Еванка порывисто, с затаенным торжеством, добавляет:
— Но я им отомстила. Вчера ночью я нашла гаечный ключ и отвинтила гайки на рельсах железной дороги. Поезд шел с фронта. Они удирали, венгры и немцы… Весь поезд свалился под откос — и как раз на крутом повороте. Вы, может быть, слышали взрывы? Так это я им… за все….
В глазах девушки искорками поблескивает задор, а на лице такая же лукавая усмешка, с какой она следила за воробьями и расчищала прутиком русло для ручейка. Теперь мне понятны ее, тогда не высказанные, мысли.
— Ну, я пойду, — встает она. — Дождя уже нет. Нам с вами ведь не по дороге… Прощайте. Я больше никогда не вернусь в эту Венгрию…
И Еванка уходит.
Она идет ровными и быстрыми шагами, перепрыгивая и обходя лужи, оставляя позади себя тусклое и мертвенное снежное поле, которое оживляется лишь громким шелестом обмытых дождем и как бы посветлевших стеблей кукурузы.
СТАРИК ИЗ БРЮССЕЛЯ
Немцы и венгры отчаянно защищали Секешфехервар — областной и военно-промышленный центр страны, крупный узел коммуникаций, где сходятся до десятка шоссейных дорог и шесть железнодорожных линий, одна из которых ведет из Будапешта на Вену. Но, уходя, они не успели разрушить город. Он лишь слегка пострадал от обстрела. Окна во многих домах без стекол, крыши и стены пробиты и общипаны осколками, опалены минными разрывами, но дома стоят, и в них можно жить.
На черных ветках высоких шелковиц, согретых пламенем редких пожаров, тает иней. Еще не убраны трупы, а в переулках уже царит оживление, какое бывает, пока еще нет военного коменданта.