Он поднимает руки, потрясая ими над головой.
— Гималаи — это так…
Держит ладонь вертикально, а другой, встав на носки, перемахивает через нее.
— Там я видел светящиеся леса. Ночь! А лес, как раньше иллюминированный парк на Маргит-сигет — весь так и сияет. Это оттого, что там много, много светлячков. Честное слово, я не вру.
Положив левую руку на сердце, он поднимает правую, как для клятвы.
— Я с вами — как моряк с моряком. Удалось ли нам заснять Далай-ламу? Хо! Куда там! И через границу не прошли! В каком-то монастыре нас чуть-чуть не убили, ночью едва удрали. Через весь Китай двинулись в Шанхай. Шанхай — большой город, там жить можно. Но в Чунцыне я чуть было не женился. Мы там задержались в доме одной вдовы, у которой четыре дочери, и богаты чертовски! Рисовые и чайные плантации, фруктовые сады, два отеля, кинематограф, курильня опиума…
Кутрон умолкает и задумывается, глядя из-под косматых бровей куда-то в даль грустным взглядом.
— Брат вдовы все испортил. Видите ли, там все думали, что я — французский губернатор, а он узнал, что я — никто. Да, в сущности, там так же, как и здесь. Нет протекции — на тебя никто и не посмотрит. Вообще эти женщины… Простите, что я плюнул. Я не уважаю белых женщин. Они думают только о себе, только о своих желаниях. Я больше никогда не женюсь, особенно на местных… В Шанхае я прожил несколько лет у архитектора Худэка. Слышали про него? Как, нет? Невероятно! Худэк — архитектор, который строит небоскребы. А я у него был надсмотрщиком. Но жили мы с ним, как моряк с моряком. Скопил я у него кое-какие деньги и начал опять торговать. Покупал и продавал все, что угодно. Ездил по Китаю, на тихоокеанские острова. Был и в Маниле и на Борнео. У острова Моро охотился за перламутром. Знаете, это то, из чего делают пуговицы, — Кутрон крутит пуговицу на моем кителе и вдруг отнимает руку, точно обжигается. — Виноват! Но после того, как я увидел первую большую рыбу — вот так проплыла мимо меня… — Ладонь его быстро проносится около моего лица. — После этого я уже больше не рисковал нырять. Решил: лучше жениться.
Поехал я в Европу. С одной стороны — свадебное путешествие, а с другой — хотел закупить побрякушек и вернуться. Доехал до Сицилии, узнаю — война! Назад не пустили. Я очень жалею, что раньше не догадался о войне, я бы и не тронулся никогда из Азии…
Глаза Кутрона рассеянно блуждают по комнате и, наконец, останавливаются на единственном окошке, похожем на тюремное. Обняв руками колено и с грустью глядя в окошко, он раскачивается из стороны в сторону.
— Приехал я сюда с черной женой. Остановились мы в этой конуре. Но жена не выдержала здешнего гнилого климата, заболела и умерла. Все мои деньги ушли на ее лечение. Да, я очень плакал. Черная женщина лучше белой. С черной женой хорошо жить.
Кутрон переводит взгляд на грязный пол. Глубокая душевная боль искажает его большое опечаленное лицо.
— Да! Я жду не дождусь, когда совсем уеду из этой норы. Еще не знаю, куда я теперь направлюсь. Может быть, к вам, в Россию?
Он наклоняется ко мне и говорит полушопотом, точно по секрету:
— А здесь со мной никто не разговаривает, потому что я простой сапожник, пролетэр. Но мне на них наплевать! Собрался и уехал. Я согласен на все, лишь бы уехать отсюда. Я все умею делать. Может быть, мы с вами договоримся, как моряк с моряком? Я вас ничем не обидел? Вы первый человек, с которым я говорю откровенно. А почему? Потому, что вы русский, вы добрый! А они обо мне ничего не знают. Я мог бы им тоже все рассказать, но я не хочу. Они не поймут. Вот, пожалуйста, смотрите, куда я от них убегал. Я ничего не соврал. Вот мой паспорт. У меня все бумаги в порядке, я их храню. Я никогда не вру…
Уже прощаясь с Кутроном, я обращаю внимание на его стоптанные и дырявые ботинки и вспоминаю о своих сапогах.
Он с виноватым видом достает их из-под стола. Они не починены — у него не оказалось гвоздей…
ВАРЬЕТЕ
Варьете!
После всего только что пережитого?..
Это и в самом деле здо́рово!
На Эржебет-кэрут о варьете говорят с такой же страстью, как и о хлебе. И то, и другое теперь вполне реальные вещи в Будапеште.
Сквозь свежую известковую окраску еще проступают на здании слова «Soldaten Theater», но во всю длину дома уже горят на желтом фоне яркие синие буквы: «Variété».
— Удивительно! Пожалуй, скоро, значит, и опера откроется? — обращается ко мне человек в мягкой широкополой шляпе и в модном пальто с неестественно мощными плечами.
Напудренное лицо, синева под глазами и слегка подбритые брови, — наверное, артист.
— Я тенор, — поспешно добавляет он. — Вот мои документы.
В белой книжечке с приклеенной фотографией напечатано по-венгерски и по-русски следующее:
«Удостоверение. На имя Патаки Иенё, кто состоит членом свободноорганизации мадьярского Артистов, поэтому разрешается ему ходдить по улице, поужевать его на другую роботу не разрешается.
Будапешт 1945, январь 25».
— Прошу вас, купите мне билет. Вам без очереди. Прошу вас, — раскланивается Патаки с приятной улыбкой.
— И мне, если можно, возьмите, керем, — с еще более приятной улыбкой подхватывает бледнолицая дамочка, кокетливо одетая в красное бархатное фигаро, украшенное, вместо брошки, зеленой металлической пуговицей от красноармейской гимнастерки.
Не предвидя возражений, она протягивает мне сто пенго. На ее плоские щеки от длинных подведенных ресниц падает тень, как от решеток.
Дамочка все время старается стать так, чтобы я видел ее белую нарукавную повязку с надписью «транвай», удостоверенной большой фиолетовой печатью с изображением крылатого колеса.
Ничего не поделаешь, приходится итти в театр со всей компанией.
В квадратном зрительном зале полумрак, светится лишь углубление для оркестра, откуда несутся звуки настраиваемых скрипок. В проходах давка. Мест нехватает. Два яруса пузатых серебристых балконов, заполненные зрителями, угрожающе нависают над партером. Мне и моим спутникам уступают кресла в первых рядах.
Удары гонга. Темно. Луч прожектора овальным пятном падает на пурпурный занавес, эффектно выделяя конферансье, похожего на черную трость с белым набалдашником. Он отвешивает изящный поклон и держит краткую, но пылкую речь, смысл которой заключается в том, что возрождение театрального искусства является еще одним ярким доказательством возрождения мадьярорсаг, венгерского государства.
— Браво! — кричит Патаки, ерзая в кресле. — Браво!
Дамочка в фигаро во-всю топает по полу стеклянными каблучками. И весь зал в движении, в ликующих возгласах, во взлетах аплодисментов — «в честь России и Красной Армии», как это громогласно подчеркивает конферансье, изогнувшись в сторону нескольких русских офицеров-зрителей. Все это придает внушительность и даже некоторую торжественность началу концерта.
Под марш из «Аиды» занавес медленно расходится, открывая лесную поляну.
Миловидная девушка, одетая грумом, в голубой куртке и красных брюках с желтыми лампасами, задорно улыбаясь из-под большого лакированного козырька голубого кепи, скользит вдоль рампы в луче прожектора. В руках у нее квадрат посеребренного картона с надписью — № 1.
Номер первый — десять девушек, выстроенных по ранжиру, не одинаково стройных, но зато с одинаковыми сдержанными и веселыми улыбками, в одинаковых розовых фраках и очень высоких розовых цилиндрах, держа друг друга за талии, отбивают чечетку под бешеный фокстрот. Ноги, руки, головы делают одновременные движения, точно их дергают за веревочки. Венгерские «гёрлс»!
Затем девушка-грум проносит картон с номером 2.
Музыкальные клоуны Векеш, Мекеш и Фекеш. Переваливаясь на ходу и болтаясь в своих чересчур просторных костюмах, они с глуповатым выражением несут прибор для точения ножей, огромный кухонный нож, такую же бритву и ножницы. Яростно «натачивая» их на вертящемся камне, они исполняют попурри из модных фокстротов, потом мазурку Венявского.