— Да, — отвечает Пузыревский. — Сейчас мы уничтожаем три немецких группировки. Одну — в районе Комарно, другую — в горно-лесистой местности севернее Будапешта, а третью — в самом Будапеште. В Пеште уже освободили от противника 1700 кварталов.

— А в Буде?

— В Буде взято 260 кварталов.

— Война! — вздыхает старый граф, энергично поправляя на носу роговые очки. — Между прочим, семьи Эстерхази и Карольи не любят немцев, так сказать, по традиции. Ведь наши предки были сподвижниками святого Иштвана, который терпеть не мог швабов и называл их «ганноверскими крысами». Правда, некоторым представителям наших фамилий, в силу исторической необходимости, приходилось служить германскому императору, но до служения Гитлеру никто из нас не унизился.

Закурив длинную трубку, граф степенно поглаживает свою округлую седую бородку.

— Я был в правительстве в 1930—1932 годах, когда фашизм только зарождался. Помню, как Гембеш из-под полы снабжал Гитлера деньгами, а русский эмигрант генерал Бискупский в своей конторе на бульваре Эржебет в Пеште собирал оружие для фашистов. К сожалению, мы тогда не придавали этому серьезного значения. Вообще, надо сказать, эта страусовая политика, как и вся наша система парламентаризма полуфеодального характера, давно уже устарела. Теперь, когда народ вернул свой суверенитет, пора порвать также и с агрессивной традицией короны святого Иштвана, как этого хотел граф Телеки. Внутренняя политика, видимо, тоже будет иной. В первую очередь я имею в виду земельную реформу. Ее полезно провести, чтобы поднять крестьян из бедности. Наши замки и поместья, связанные с крупным землевладением, несомненно отживают свой век, если уже не отжили… Все они запустели, разорились, частично уступили место промышленным и торговым фирмам…

Граф умолкает, слегка постукивая кулаком по ручке кресла.

В углу раздается громкий вздох. Голова старой графини в шляпе с перьями сокрушенно покачивается и напоминает птицу, которая не может взлететь.

Видя, что беседа иссякает, Эстерхази Моника встает и приглашает нас скромно поужинать.

Гостиная — синяя с позолотой сводчатая комната, украшенная по стенам панно на охотничьи темы в дубовых с бронзовой жилкой рамах. Две служанки уже накрыли длинный стол.

Собирается за ним довольно большое общество. Является и жена Пузыревского, Надя, хрупкая, очень молодая брюнетка с живыми карими глазами. Она держит себя просто, со вкусом одета и походит скорее на обитательницу замка, тогда как все другие кажутся остановившимися в нем проездом.

Толстяк Бланкенштайн, родственник хозяйки, агроном из города Печ, хотел удрать с женой в Австрию, но не успел… Осторожно, словно боясь порезать шею о тугой воротничок, он поворачивает голову к переводчику и уныло распространяется насчет трудностей переживаемой эпохи. Его супруга, круглолицая, бледная, с льняными волосами, певуче расспрашивает о том, как теперь в Печ: спокойно ли, можно ли уже туда вернуться, — у них там свой дом и хозяйство… Прыщеватый молодой человек в спортивной меховой куртке на «молниях» глуховат и часто переспрашивает: «Битте?» Мадемуазель Бланш, совершенно седая, с чуть заметными тонкими губами бельгийка, пятнадцать лет прослужившая в замке гувернанткой, не спускает с Нади своих строгих бледноголубых глаз, следя за каждым ее движением: как она накладывает себе на тарелку свиных шкварок, как ест. Графиня-мать, нарезая на дощечке белый хлеб и разливая в крохотные чашечки черное кофе, рассказывает низким, как у дочери, голосом:

— Мой муж последнее время занимался исключительно сельским хозяйством и своими менешеи — конскими заводами… А раньше, правда, он увлекался политикой. Но теперь ему уже семьдесят четыре года, а мне семьдесят два. Наше имение в Сатмаре, на восток от Пешта. У нас там все еще по-патриархальному. Крестьяне вместе с нами растут, работают, веселятся, они близки к нам, хотя и не забывают о дистанции… Французский посол в Будапеште мне как-то сказал, что наш мужик один из самых интеллигентных в Европе. Это правда. Мы, старые аристократы, в большинстве своем очень демократичны и своих детей воспитываем по английскому образцу. Я не выскочка какая-нибудь, вроде этих нуворишей, послевоенных новоиспеченных богачей, и мне нечего бояться потерять что-либо из своего престижа…

Старуха беззвучно смеется и искоса смотрит на меня из-под шляпы таким неопределенным взглядом, что не понять: говорит она всерьез или шутит.

— Интересно знать, — вдруг откидывается она на спинку стула, — почему русские не перейдут со своей кириллицы на латинский алфавит? Нам было бы гораздо легче учить ваш язык. А то, знаете, в наши годы снова браться за азбуку довольно трудно…

Этот вопрос я оставляю без ответа, решив, что старушка просто шутит. Дочь подхватывает ее мысль.

— Гордыня, — говорит она с брезгливой улыбкой, — величайший грех, источник всех бедствий. Чем ниже человек падает, тем он выше себя ставит. Пример этого — немцы. Мне вспоминается один немчик, с которым я встретилась в купе «Ориент-экспресса» в тот день, когда Германия захватила Австрию. «Этот Гитлер сумасшедший, — сказал он мне в страхе. — Если бы вы знали его планы! Это сплошной бред! Он не признает за Германией ни прошлого, ни настоящего; он никого не любит, кроме себя, и ведет страну к пропасти». Интересно, где теперь этот маленький пророк? Погиб или, может быть, еще защищает то, что сам успел награбить за эти годы? Насколько я понимаю, гордыня и Венгрию привела к той же пропасти. Эта гордыня с особой силой выражена в фразе: «Nem! Nem! Soha!» Как ни странно, но придумал ее не какой-нибудь мелкий газетчик в пивнушке, а представитель нашей знати, публицист Ракоши Иено, совместно со своим другом, английским журналистом лордом Радзимиром. Они отпечатали огромную рекламу с призывом вернуть земли, отобранные у Венгрии в Трианоне, и выпустили железную табличку с этим «Нет! Нет! Никогда!», которую каждый венгерец должен был прибить к двери своего дома. У нас ее нет, но вы, наверное, ее видели? На ней изображены старые границы Венгрии в терновом венке. А немцам что стоило пообещать нам чужие земли? И многие им поверили! — Графиня в волнении поднимает правую руку. — А ведь еще в прежние времена, при Ракоци, народ распевал:

Венгерец, не верь немцам,
Они дают лживые обещания,
Они пишут письма о свободе,
Такие большие, как мантии,
И если ставят печати,
Такие большие, как месяц, —
Не верь все равно им, венгерец, —
Ни правды, ни чести нет в них!

— Браво, браво! — тихонько рукоплещет Бланкенштайн. — Совершенно верно! Ни правды, ни чести!

— Милый мой! Я тебе давно это говорила! — певуче бросает ему супруга. — Вы знаете, — улыбается она переводчику, — мы остались тут случайно. Муж так боялся. Он поверил, что русские нас убьют. Так боялся…

— Чего же бояться? — пожимает плечами Эстерхази. — Смерть всюду одинакова.

— От нее не уйдешь, — добавляет граф-отец. — У нас верят в судьбу… А кстати, как вели себя венгры в России?

— Так же, как немцы, — отвечает Пузыревский. — У родителей моей жены был домик в Днепропетровске. Домик сожгли. Отца, инженера, повесили. Мать убили. Шестилетнюю сестру убили. Восьмилетнего брата убили. Она осталась одна — и вот поэтому она со мной на фронте.

— За что же такое наказание ее семье? — спрашивает граф, выпуская изо рта длинную струю дыма.

Надя в упор смотрит на него и отвечает резко, зло:

— За то, что мой муж советский офицер.

Эстерхази смотрит на часы, давая понять, что ужин закончен. Наружно она спокойна. Ничто не выдает ее мыслей, мыслей венгерки, у которой два сына были в России… Взяв свечу, она вместе с отцом провожает нас в одну из комнат на втором этаже.

Идем по коридору осторожно, опасаясь выколоть глаза об оленьи рога.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: