В зловещих сумерках, едва окрашенных полоской зари на горизонте, чёрный голод пройдёт по недородным губерниям; большой по размерам царь сменится царём помельче; в раздирающей уши тишине пробренчат стихи Надсона о разбитых жертвенниках, пока не закопает его в могилу вместе с рыдающими аккордами мракобес Буренин. В эти годы сопьётся Николай Успенский и сойдёт с ума брат его Глеб, а Гаршин, не в состоянии дышать этой тьмой, кинется в пролёт, чтобы распороть себе грудь об острое литьё чугунной печки… Как много поучительных уроков и материала для раздумий в одном этом сопоставленьи дат!..
Так вот почему не спится чеховским профессорам: в ночи раздаётся зов народа, и грозная, мучительная совесть пробуждается в русском человеке. Всё более широкие пласты родной земли приходят в движение, и под окном возникает мелодия набатной песни — «на бой кровавый, святой и правый, марш — марш вперёд…»
Вот откуда шла жгучая тоска нашего любимого писателя. Близился рассвет в России, и было страшно не дожить до этого желанного часа. Признаемся, умереть сегодня, не дождавшись окончательного торжества правды и нашего оружия, было бы неизмеримо легче, чем в ту безутешную ночь. Мы видели индустриальное преображение наших равнин и гор, каждый из нас хотя бы по разу жал руку воистину н о в о м у человеку на земле, мы были свидетелями или участниками Сталинграда и Днепра, Орла и Витебска, мы слушали десятки раз московские салюты, мы знаем точно, наконец, как будет выглядеть завтрашний день победы… А Чехов не дожил даже до первого боевого крещения России революцией. С кем более жестоко поступила судьба — закопать в землю ровно за год до осуществления того, чему служил, во что верил, над чем столько трудился!
Сорок лет нет Чехова между нами, а чеховское имя всё выше поднимается к звёздам. И даже грохот этой страшной и прекрасной по своим целям войны не может заглушить ровного, явственно слышимого всеми нами сегодня, милого чеховского голоса. Верный сын и спутник России, Чехов идёт и нынче в ногу с нею. Он свой везде, желанный всюду; он запросто входит в дом стахановца, присаживается к столу академика, перед атакой беседует в землянке с офицером и бойцом, которым мы обязаны сегодня чудесной возможностью собраться здесь, под уверенным, безгрозным небом Москвы. Народ отразился в Чехове, и Чехов отразился в духовном облике своего народа. Героиня Зоя сделала тезисом своего житейского поведения слова его героя Астрова. Какая честь для литератора, даже для гения!.. По существу, не день смерти, а день его нового рождения для широчайшей народной массы мы собрались отметить здесь. Да, Чехов жив, он работает вместе с нами и, порою, больше иных живых литераторов нашего времени. Чехов дожил до торжества и расцвета правды.
Счастлива литература, имеющая таких предков. И тем большие ответственность и обязанность ложатся на нас, нынешних литераторов, наследников чеховской и горьковской славы. Они заключаются прежде всего в том, чтобы передать тем, которые ещё моложе нас, — неистраченное, неостылое, полученное нами от Горького человечное тепло чеховского рукопожатья.
Произнесено на торжественном заседании в Большом театре, в Москве.
16 июля 1944 года.
Немцы в Москве
Сей беглый очерк о поучительном московском происшествии станет достоянием не только моих соплеменников. С понятной тоской и проникновенной злобой его прочтут блатаки из берлинского шалмана. Им тоже захочется узнать о судьбе громил, пущенных на поиск чужого добра, и, таким образом, заглянуть в собственное будущее. Поэтому я и взял на себя труд расширить как географические, так и чисто описательные координаты помянутого события.
Это произошло в Москве, красивейшем из городов нашей эпохи, одетом в мечту героического поколения. Все дороги в его будущее ведут через Москву, и потому все взоры обращены к её Кремлю, видному сейчас из самых отдалённых захолустий мира.
Прекрасна Москва даже в знойном июле, когда пьянят сердце приезжего такие хмельные — аромат лип и тишина её вечерних улиц, точно поезда в вечность проносятся мимо, и сама она лишь скромный полустанок но дорого к счастью… Незабываема она теперь, в июле четвёртого года войны, старшая сестра фронта, забывшая боль и усталость, — город внушительного и непоказного величия, у подножья которого прокатилось и потаяло столько завоевательских волн!
В особенности же хороша была Москва 17 июля 1944 года. Почему-то Геббельс и его речистые канальи не раскричали на весь мир про эту знаменательную дату. А именно в этот самый день прибыла сюда, хотя в несколько облегчённом виде, ещё одна армия, отправленная Гитлером на завоевание Востока. Её громоздкий багаж остался позади, на полях сражений. По этой причине немцы более походили на экскурсантов, нежели на покорителей вселенной, и, надо признаться, за восемьсот лет существования Москва ещё не видала такого наплыва интуристов.
Представительные верховые «гиды» на отличных конях и с обнажёнными шашками сопровождали эту экскурсию. Пятьдесят семь тысяч немецких мужчин, по двадцать штук в шеренге, проходили мимо нас около трёх часов, и жители Москвы вдоволь нагляделись, что за сброд Гитлер пытался посадить им на шею в качестве устроителей всеновейшего порядка. Как бы отвратная зелёная плесень хлынула с ипподрома на чистое, всегда такое праздничное Ленинградское шоссе, и было странно видеть, что у этой пёстрой двуногой рвани имеются спины, даже руки по бокам и другие второстепенные признаки человекоподобия.
Оно текло долго по московским улицам, отребье, которому маньяк внушил, что оно и есть лучшая часть человечества, и женщины Москвы присаживались где попало отдохнуть, устав скорее от отвращения, нежели от однообразия зрелища. Несостоявшиеся хозяева планеты, они плелись мимо нас — долговязые и зобатые, с волосами, вздыбленными, как у чертей в летописных сказаниях, — в кителях нараспашку, брюхом наружу, но пока ещё не на четвереньках, — в трусиках и босиком, а иные в прочных, на медном гвозде, ботинках, которых и до Индии хватило бы, если бы не Россия на пути!.. Шли с ночлежными рогожками подмышкой, имея на головах фуражки без дна или походные котелки с дырками, пробитыми для проветривания этой части тела, — грязные даже изнутри, словно нарочно подбирал их Гитлер, чтобы ужаснуть мир этим стыдным исподним лицом нынешней Германии. Они шли очень разные, но было и что-то общее в чих, будто всех их отштамповала пьяная машина из какого-то протухлого животного утиля.
Эти живые механизмы с пружинками вместо душ не раз топали под музыку по столицам распластанной Европы. Старые облезлые вороны с генеральскими погонами принимали завоевательский парад на парижской Плас-Этуаль, и радио послушно разносило по всей планете эхо чугунной германской поступи. Эти же проходили по Москве уже далеко не церемониальным маршем, и в растерянной улыбке у иных, ожидавших встретить разрушенную Геббельсом Москву или шаманов со стеариновой свечкой в зубах на улице Максима Горького, был приметен проблеск ещё неуверенной, неоформившейся мысли. Другие откровенно улыбались, не скрывая животную радость, что удалось вовремя и невредимым вывернуться из-под берёзового гитлеровского креста: нет ничего глупее, как умереть летом 44-го года за обречённого барина Адольфа, защищающего ныне лишь собственную шею от смолёной надёжной удавки…
Прищурясь и молча, глядела Москва на этот наглядный пример бесконечного политического паденья. Только из гнилой сукровицы первой мировой войны могла зародиться инфекция фашизма — этого гнуснейшего из заболеваний человеческого общества. До какого же непотребства и скотства фашизм довёл тебя, Германия, которую мы знавали и в твои лучшие годы?
Шествие вурдалаков возглавляли генералы, хорошо побритые, числом около двадцати. Стратеги шли с золотыми лаврами на выпушках воротников и в высоких офицерских картузах, с вышитыми рогульками и опознавательными значками на груди и рукавах, чтоб никто не смешал степеней их превосходительного зверства: они были в больших и малых крестах за людоедство, юдоедство и прочее едство, с орденами Большого Каина или Ирода 1-й степени, и с теми дубовыми листками, которые Гитлер раздаёт своим полководцам для прикрытия воинского срама.