Стоит только представить, какой бледный и взволнованный сидит Грибоедов на ермоловском обеде, пока столичный гость Дамиш рассказывает о декабрьских событиях в столице. Он то сжимал кулаки, то потерянно разводил руками и, наконец, разрешился знаменательной фразой — «вот теперь в Петербурге идёт кутерьма. Чем-то кончится!» За одно несоответствие этой вынужденной реплики и явного смущенья петербургский фельдъегерь должен был тотчас же арестовать Грибоедова, будь он проницательным следователем… А униженные грибоедовские мольбы за своих опальных друзей — Бестужева и Одоевского, а поиск лёгкой гибели на фронте и последующее творческое молчание Грибоедова, потому что не пять, а шесть царских петель сомкнулись на рассвете 13 июля 1826 года, и в шестой удавили грибоедовскую музу! И если Пушкин на тридцать восьмом листке своих черновых тетрадей, машинально рисуя декабристскую виселицу, бессознательно и страшно чертил, как пробу пера — «я бы мог… и я бы мог…», какую же смертную тоску должен был испытывать осиротевший Грибоедов, в котором при гениальности этих обеих стихий гражданина, конечно, было больше, чем поэта, в узком значеньи этого слова.

Сердцем — в тот пасмурный зимний денёк — он был, конечно, вместе с ними, декабристами, на Сенатской площади, хотя умом и сознавал он, что всё это лишь первый, без разящей молнии народного гнева, гром русской весны, что решающая сила жизни даже не у Чацкого, а там, в забоях уральских рудников да в бедных мужицких избах, у лучинушки. Уж он-то крепко знал, что есть идеи, которые можно выразить лишь в массовом народном действии… Впрочем, царь всё это уразумел давно, и он не прозевал Грибоедова, но он расправился с ним позже, через посредство сложной системы политических и психологических рычагов. Словом, подлая пуля Дантеса вышла из той же оружейной мастерской, что и клинок Алаяр-хана!

Итак, бывают поэты особого гражданского склада, для которых во всём многоголосом хоре жизни есть лишь одна достойная тема, — с нею прочней всего соединяется душа поэта, почти инертная ко всякому другому реактиву. Они существуют как две полярные стихии, и если дано им соединиться хоть раз, в этой точке возникает пламенная дуга, как при сближеньи электродов. И когда девственно честна душа и химически чиста и жестока правда, такое пламя в состоянии и разрушить проводники тотчас по возникновеньи. Но за время кратчайшей этой вспышки человечество или соплеменники успевают разглядеть и уязвимое место зла, и дорогу вперёд, и собственные немочи, мешающие его движенью. В этом ряду я поставил бы и Некрасова, и Салтыкова, и милого нашего, ближайшего из учителей, Максима Горького.

Вот так же, в свете грибоедовского факела, высоко поднятого в николаевскую полночь, мыслящая Россия увидела вдруг, что препятствует ей выполнить её исторические предначертанья. То были — уродливо и внешне усвоенный европеизм, национальный застой, рабская скованность жизни, зубатая крепостническая бюрократия, и ночь, ночь, в которой бесшумно, на четвереньках пока, движется Молчалин к своему победоносцевскому креслу. Они плодовиты, Молчалины, и, наверно, крадётся он не один, а вся его обширная родня, отравленная близостью к крепостной фамусовской усадьбе, неся впереди себя загребущие руки к России, пока спит и видит во сне свою октябрьскую мечту её хозяин, исполин-народ… Не от Молчалина ли, кстати, этого адама подхалимов, пойдут те, кто впоследствии станет душить наш не окрепший ещё прогресс, жать кровавый сок из трудового простонародья, вырубать вишнёвые сады и презирать барским фамусовским презреньем и русского мужика, и русского рабочего, этот многомиллионный домкрат, силой которого, как обетованный остров из хаоса, поднимается новая эра земли с её новым гуманизмом.

Естественно, что не всем нравилось «Горе от ума» в ту пору, как и сегодня нравится оно не всем. — значит, ещё не выдохлось из него ядовитое лекарство, если и теперь его трепещут человеко-крысы. О, всегда хватало гадких людишек, которые вдосталь жрали сытный русский хлеб и усмехались на его творца и, втихомолку презирая русскую культуру, с надеждою взирали на «спасительный» Запад, где их удовлетворило бы местечко отельного холуя, — аристократы заграничного ширпотреба, готовые своё первородство сменять на коверкотовые штаны, бутылку вермута или хромированную зажигалку!

В этом направлении много поработала за отчётный срок грибоедовская комедия, могучая книга-труженица, в некотором смысле и воспитательница всех нас. На передовой части всех поколений, чередовавшихся у нас с начала девятнадцатого века, лежит благородный отпечаток этой работы. Она как бы впиталась в разум и чувства наши целиком. Средне грамотный человек по строчкам знает её наизусть, и дайте лишь начало мелодии, реплику Лизы — «светает!.. Ах! как скоро ночь минула!», и мы уже вступили в этот старознакомый, немножко музейный, московский дом, где нам известен каждый уголок. Сейчас заиграют нортоновские часы, и выплывет Фамусов в халате, несколько смущённый несвоевременной флейтой Молчалина, потом ворвётся Чацкий, и начнётся великолепный скандал в благородном семействе всероссийского помещика Николая I.

Создатель «Горя» был русским человеком, но разные русские бывали на Руси. Грибоедов был умным и справедливым русским, националистические чувствования были чужды ему и никогда не отемняли его светлой любви к России. В этом свете глубоко знаменательна первая же заметка в его записях по Петровской эпохе. Там упоминается об одном, по-тогдашнему говоря, «инородце», который по возвращении из-за границы был пожалован Петром в офицеры, а русский барин его — в матросы; позже этот крепостной раб стал русским контр-адмиралом. Эта маленькая подробность сближает патриотизм Грибоедова с нашим советским патриотизмом, идея которого выражена в нынешнем Союзном гимне.

Множество книг родилось и умерло за это время, но грибоедовская цела, потому что в отличие от книг, напечатанных на бумаге, эта написана нетерпеливой рукой в благодарной и нетленной памяти народной. Житейские формулы комедии превратились в наши пословицы, её персонажи стали нарицательными типами, и только Гоголь да Салтыков-Щедрин, великие мастера меткого словца, оставили по себе такие же щедрые словесные россыпи в нашей речи. Влияние грибоедовского языка выходит за пределы одной литературы. Сам Ленин черпал свои полемические образы из этой заветной шкатулки, что всегда стояла под рукой у больших русских людей. И как остро в руках Ленина рассекало вражескую уловку отточенное грибоедовское лезвие.

Вот он призывает «идти своим, революционным путём, не оглядываясь на то, что будет говорить кадетская Марья Алексеевна», или рекомендует «социал-демократам, которые действительно стоят на стороне революционного пролетариата… поставить вопрос: А судьи кто?». Стремясь отмежеваться от чуждых явлений политической жизни, он многократно применяет видоизмененную формулу Чацкого — «есть тьма искусников; я не из их числа». Свой разгром многих политических прохвостов он обостряет фразой «шёл в комнату, попал в другую». Он иронически отмечает «умеренность и аккуратность» Струве, Бензинга, октябристов, ревизионистов, «эсеровских меньшевиков»… Образы Фамусова и Молчалина, Скалозуба, Лизы и Репетилова — все проходят в статьях и речах Ленина. И если великий вождь в острейшей схватке за грядущее счастье мира пригоршнями берёт образы из произведения, как солдат патроны из подсумка, это ли не бессмертье для его автора?

Нам легче говорить сегодня о трагедии одиночества большого критического ума, чем о точных обстоятельствах, при которых зерно горькой тогдашней русской правды упало в душу Грибоедова. Много пробелов в его творческой биографии: как бы в вечерней дымке предстаёт перед нами этот человек… С тех пор бессчётно созревал этот колос и в свою очередь осеменял почву вокруг себя, с каждым годом расширяя площадь посева… Уже который урожай собираем мы сегодня!.. Умудрённые опытом борьбы и победы, стремясь заново постигнуть его высокие сортовые качества, мы благоговейно берём в ладонь горсть из этого урожая.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: