И так вот читали мы до темноты, хотя нас кусали комары и уже довольно сильно беспокоила вечерняя прохлада, иногда нас обоих охватывало воодушевление, мы переставали читать, и я кричал брату:
— Слушай, Вацек, ты обратишь их?
А он в ответ:
— Обращу!
И тут я его обнимал, и мы оба были растроганы.
Постепенно я многое узнал об этой Африке. О львах, например, я бы мог ответить, хоть разбуди меня ночью. А лианы стали для меня совсем как родные братья, так хорошо я их знал.
Мы часто размышляли над тем, как подойти к негру, чтобы лучше его обратить. Иногда, накурившись, мы устраивали репетицию. Я становился на середине веранды и изображал негра, а Вацек меня обращал. Нужно признаться, что у него были способности к этому, и бывало, как я ни выкручивался, он все же меня обращал. Но я тоже давался нелегко, и Вацеку приходилось изрядно попотеть, пока это ему удавалось. Потом, где-то в середине лета, когда мы уже в этом натренировались, я пробовал обращать, а Вацек изображал негра. Вначале он немного морщился, но потом сам вошел во вкус и сказал, что это даже позволяет ему лучше узнать негритянскую психологию. Я же так напрактиковался, что мог обратить с полсотни негров в день, а при хорошей погоде и больше.
И только к августу мы как-то немного устали. Вацек-то мог заниматься этим целыми часами, но ведь у меня не одно это было в голове. Жатва, обмолот… В это время я его немного забросил, я шел в поле, а Вацек за брусникой или качался в саду. Раз за ужином я ему намекнул, что негров лучше всего обращать осенью. Вообще если хорошо присмотреться, то что касается их кулинарных обычаев — не может того быть, чтобы они не съели иногда что-нибудь вегетарианское. Так что если взять с собой немного брусники в уксусе, немного макарон и дать им попробовать, показать, как их готовить, то, наверно, привыкли бы и не были бы так озлоблены на миссионеров. Ну и здоровее бы были, потому что какие там в миссионерах могут быть витамины. Я даже пожертвовал бы все это, хоть у меня амбары не ломятся — я сам бы Вацеку на дорогу все приготовил. Но все как-то так проходило, и… Вацек не уезжал.
Мы даже начали играть в шахматы, потому что вечера становились длиннее. Время от времени, когда он забирал у меня королеву или коня, я намекал ему, что если он какого-нибудь негра не обратит до дня святого Мартина, то потом уже будет трудней, потому что негры ничего не любят начинать с нового года. Поэтому мы начали играть в шестьдесят шесть, но и в картах Вацеку везло, как редко кому. Часто, глядя в свои карты и видя какого-нибудь жалкого валета, я обнаруживал, что он похож на негра. И я говорил:
— Чтобы негра хорошенько обратить, нужно этим делом заняться пораньше. Потом мало времени останется, потому что всегда что-нибудь такое случается, а ведь нет ничего хуже, чем какой-нибудь такой наполовину обращенный негр.
Однако я всегда был деликатным, только как-то в октябре случилось мне сказать ему неосмотрительное слово, и я до сих пор не могу себе это простить.
Мы как раз сидели за ранним ужином, но, разумеется, уже не на веранде, было холодно. Вацек попросил подать ему соль. А я ему на это:
— Соль солью, а негры — неграми.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Вацек и перестал есть суп.
Я со злостью всунул вилку в кусок говядины, и — ничего. Молчу. А Вацек:
— Если я тебе мешаю, то могу уйти.
Смотрю, а он на самом деле встал и пошел в сад. Сел над прудом, спиной к дому, и сидит. Обиделся. А я ничего — тоже заупрямился. Кончил есть, закурил трубку и делаю вид, что меня ничто не касается. Даже тихонько насвистываю, чтобы выглядеть независимо. Тем временем уже сильно стемнело, а Вацек все не возвращался. Тогда я начал беспокоиться. Мне стало неприятно, Вацек есть Вацек. Ну и вышел я наконец во двор и тихо позвал:
— Вацек! Вацек! Ну что ты там будешь сидеть! Да у тебя еще есть время, в конце концов они и сами обратятся!
Но никто не отвечал, тут я, охваченный страхом, побежал к пруду. Матерь божья! Никого нет. Только татарник колышется да незамутненное илистое дно.
И до сего дня я не знаю: поскользнулся ли Вацек и упал в ил или все же уехал в Африку?
Хуже всего эта неопределенность.
Пастор
Пастор был молодой человек. Он носил очки в тонкой оправе, а мягкие и редкие волосы зачесывал на левую сторону.
До своей миссии он никогда из Сан-Франциско не выезжал. Отец его тоже был пастором и к тому же юрисконсультом костела, в котором служил. Он читал проповеди мелким чиновникам, из которых состояло большинство прихожан. Кроме того, он руководил адвокатской конторой и держал акции компании малого каботажа. Потом отец умер. Это произошло как раз тогда, когда его сын окончил миссионерский колледж.
Пославшие молодого пастора, поступили правильно. Будучи человеком посредственным, он не рассчитывал стать начальником, но мог занять место учителя закона божьего в школе для цветных. Он поехал в Токио.
Всю дорогу пастор провел в молитвах и размышлениях о своем призвании. Отец воспитал его в строгости, и молитв, которые он выучил за свою жизнь, было очень много.
В Токио референт сказал:
— Предстоит тебе дело трудное, но весьма богу угодное. Поедешь в Хиросиму.
Название это он впервые узнал из огромных заголовков в газетах, в летний день, когда ему было шестнадцать лет.
Оказавшись на месте, молодой пастор Петерс приуныл. Этот город не был похож на Сан-Франциско.
Долго и старательно готовился он к первой проповеди. Миссионерский пункт помещался среди домишек, выросших у автострады.
Несмотря на то, что молодой пастор ничего не понимал, говорить проповедь без строго продуманной концепции все же не мог. Он записал два тезиса: о защите прихожан от грехов, которые угрожают им в их нищете, и параллельный тезис о том, что нищета эта, будучи следствием военных разрушений, является карой за грехи. За основу он взял — как наиболее подходящую — главу XXIV из книги святого Матфея.
Вышеупомянутые прихожане, в количестве нескольких десятков человек, состояли из туземцев, ютившихся в окрестных домишках. Проповеди проходили раз в неделю в часовне. Прихожане являлись только на проповеди. Они сидели молча на скамьях, а дослушав проповедь до конца, выходили во двор, где им выдавался мясной суп. Потом они исчезали до следующего воскресенья.
Надо сказать, что, когда молодой пастор поднимался на кафедру, его охватывала дрожь. Но знакомые слова из XXIV главы понемногу возвращали ему присутствие духа. Торжественным голосом он читал:
— «…Видите ли все это? Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне; все будет разрушено…»
Он смотрел в зал. Там сидели бедные согбенные люди.
— «…Также услышите о войнах и о военных слухах. Смотрите, не ужасайтесь; ибо надлежит всему тому быть. Но это еще не конец:
Ибо восстанет народ на народ и царство на царство, и будут грады, моры и землетрясения по местам:
Тогда будут предавать вас на мучения и убивать вас»…
Он поднял голову, так как услышал шаги. Между скамьями, по направлению к выходу, шла слепая девушка. Ее вытянутые руки натыкались на лица и плечи.
Он удивился и возмутился, но заставил себя вернуться к страницам Библии:
— «…И кто на кровле, тот да не сходит взять что-нибудь из дома своего;
И кто на поле, тот да не обращается назад взять одежды свои».
Вслед за девушкой двинулись и другие. Они выходили, соблюдая порядок, не толкаясь. Те, кто находился подальше от дверей, ждали, пока проход освободится, а потом поворачивались и группами покидали зал. Молодой пастор Петерс стоял на амвоне с отверстыми устами. Но он недаром столько лет предварял трапезу чтением молитвы. Поэтому и сейчас единственной возможностью, единственной силой, способной, как ему казалось, задержать уходящих, было Слово, то Слово, которое чернело типографскими знаками на странице лежащей перед ним книги.
— «…Горе же беременным и питающим сосцами в те дни!