Я оправданий не ищу годам своей тщеты,
Но был же в этом тайный смысл?
Так это будешь ты.
О, ясно помню давний миг,
когда мне стало страшно:
Несчастный маленький старик
лобзал старуху страстно,
И я подумал: вот и мы! На улицах Москвы
Мне посылались иногда знаменья таковы.
Ты приведешь меня домой,
и с первого же взгляда
Узнаю лампу, стол хромой
и книги — те, что надо.
Свеча посветит пять минут и скоро догорит,
Но с этой жизнью, может быть,
отчасти примирит.
1991
* * *
Душа страшится стереоскопии.
Ей жутко в одиночестве своем,
Когда с неумолимостью стихии
В картинке разверзается объем.
Оттуда веет холодом, распадом,
Крушением надежд, чужой судьбой,
С её тоской, с её крысиным ядом,
С её уменьем заражать собой.
И, как на фотографии объемной,
В пространстве, утешительно пустом,
Сместишься вбок, заглянешь в угол темный:
Тень за кустом, убийца под мостом.
Душе спокойней с плоскою картинкой,
Лишенной непостижной глубины,
С расчисленно петляющей тропинкой
Среди рябин, осин и бузины.
Душе спокойней с плоскостью пейзажной,
Где даль пуста, а потому чиста,
Где деревянный мост, и воздух влажный,
И силуэт цветущего куста.
1990
НОВОСИБИРСКАЯ ЭЛЕГИЯ
…И ощущенье снятого запрета
Происходило от дневного сна,
И главный корпус университета
Шумел внизу, а тут была она,
Была она, и нам служила ложем
Гостиничная жесткая кровать,
И знали мы, что вместе быть не можем,
И мне казалось стыдно ревновать.
Потом была прекрасная прохлада,
И сумеречно-синее окно,
И думал я, что, в общем, так и надо,
Раз ничего другого не дано:
Ведь если нет единственной, которой,
И всякая любовь обречена…
Дождь барабанил за квадратной шторой,
Смущаясь неприступностью окна,
На коврике валялось покрывало,
И в этом был особенный покой
Безумия, и время застывало,
Как бы на все махнувшее рукой.
И зыбкий мир гостиничного крова,
И лиственные тени на стене
Божественны, и смысла никакого,
И хорошо, тогда казалось мне.
Тогда я не искал уже опоры,
Не выжидал единственной поры
И счастлив был, как жители эпохи,
Которая летит в тартарары.
Чего уж тут, казалось бы, такого
Дождь заоконный, светло-нитяной,
И создающий видимость алькова
Диван, зажатый шкафом и стеной?
Мне кажется, во времени прошедшем
Печаль и так уже заключена.
Печально будет все, что ни прошепчем.
У радости другие времена.
1991
ПОСЛАНИЕ К ЕВРЕЯМ
"В сем христианнейшем из миров
Поэты — жиды." (Марина Цветаева)
В душном трамвае — тряска и жар,
как в танке,
В давке, после полудня, вблизи Таганки,
В гвалте таком, что сознание затмевалось,
Ехала пара, которая целовалась.
Были они горбоносы, бледны, костлявы,
Как искони бывают Мотлы и Хавы,
Вечно гонимы, бездомны, нищи, всемирны
Семя семитское, проклятое семижды.
В разных концах трамвая шипели хором:
"Ишь ведь жиды! Плодятся, иудин корено!
Ишь ведь две спирохеты — смотреть противно.
Мало их давят — сосутся демонстративно!".
Что вы хотите в нашем Гиперборее?
Крепче целуйтесь, милые! Мы — евреи!
Сколько нас давят — а все не достигли цели.
Как ни сживали со света, а мы все целы.
Как ни топтали, как не тянули жилы,
Что не творили с нами — а мы все живы.
Свечи горят в семисвечном нашем шандале!
Нашему Бродскому Нобелевскую дали!
Радуйся, радуйся, грейся убогой лаской,
О мой народ богоизбранный — вечный лакмус!
Празднуй, сметая в ладонь последние крохи.
Мы — индикаторы свинства любой эпохи.
Как наши скрипки плачут
в тоске предсмертной!
Каждая гадина нас выбирает жертвой
Газа, погрома ли, проволоки колючей
Ибо мы всех беззащитней — и всех живучей!