Доходить в Норильске, молясь на пайку,

за пустую шутку, смешную байку?

За него им точно гореть в аду.

Оттого он, видно, и сел в тридцатых,

Что не смог вписаться в наземный ад их

Сын поляка, ссыльного бунтаря,

гитарист, хохмач, балагур беспечный,

громогласный, шумный ребенок вечный,

Пустозвон, по совести говоря.

На изрядный возраст его не глядя,

Я к нему обращался без всяких "дядя"

И всегда на ты — никогда на вы,

не нуждаясь в каком-либо этикете,

потому что оба мы были дети

И имели нимб вокруг головы.

Он являлся праздничный, длинный, яркий,

Неизменно мне принося подарки

Большей частью вафли. Из всех сластей

Эти вафли он уважал особо.

Шоколадный торт, например, до гроба

Оставался одной из его страстей.

На гитаре мог он играть часами,

потрясая желтыми волосами,

Хохоча, крича, приходя в экстаз,

Так что муж соседки, безумно храбрый,

К нам стучался снизу своею шваброй

(Все соседи мало любили нас).

Он любил фантастику — Лема, Кларка.

Он гулял со мной по дорожкам парка,

Близ Мосфильма — чистый monsieur l'Abbe,

Он щелчками лихо швырял окурки,

Обучал меня непременной "Мурке",

Но всегда молчал о своей судьбе.

Он писал картины — каков характер!

В основном пейзажи чужих галактик:

То глазастый кактус глядит в упор,

То над желто-белой сухой пустыней

Птичий клин — клубящийся, дымно-синий,

По пути на дальние с ближних гор.

Полагаю, теперь он в таких пейзажах,

Ибо мир людей ему был бы тяжек,

А любил он космос, тела ракет,

Силуэты гор, низверженье ливней,

И ещё нездешней, ещё предивней

Но чего мы любим, того здесь нет.

В раннем детстве я на него молился,

Подрастая, несколько отдалился,

А потом и темы искал с трудом,

Но душа моя по привычке старой

наполнялась счастьем, когда с гитарой,

в вечной "бабочке", он заявлялся в дом.

Он был другом дома сто лет и боле.

Я не помню нашей семьи без Коли.

Подражая Коле, я громко ржал,

Начинал курить, рисовал пейзажи,

У меня и к мату привычка та же…

Он меня и в армию провожал.

И пока я там. В сапогах и форме,

Строевым ходил и мечтал о корме,

за полгода Колю сгубил нефрит.

Так что мне осталась рисунков пара,

Да его слова, да его гитара,

Да его душа надо мной парит.

Умирал он тяжко, в больничной койке.

Даже смерти легкой не дали Кольке.

Что больницы наши? — та же тюрьма…

Он не ладил с сестрами и врачами,

вырывал катетер, кричал ночами,

под конец он просто сошел с ума.

Вот теперь и думаю я об этой

Тяжкой жизни, сгинувшей, невоспетой,

О тюрьме, о старческом злом гроше

С пенсионной северною надбавкой,

Магазинах с давках, судьбе с удавкой

И о дивно легкой его душе.

Я не знаю, как она уцелела

в непрерывных, адских терзаньях тела,

Я понять отчаялся, почему

Так решил верховный судья на небе,

Что тягчайший, худший, жалчайший жребий

Из мильона прочих выпал ему.

Он, рожденный лишь для веселой воли,

Доказать его посылали, что ли,

Что земля сурова, что жизнь грязна,

Что любую влагу мы здесь засушим,

что не место в мире веселым душам,

что на нашей родине жить нельзя?

Коля, сделай что-нибудь! Боже, Боже,

Помоги мне выбраться! Я ведь тоже

золотая песчинка в твоей горсти.

Мне противна зрелость, суровость, едкость,

Я умею счастье, а это редкость,

но науку эту забыл почти.

Да и как тут выживешь, сохраняя

Эту радость, это дыханье рая,

Сочиняя за ночь по пять статей,

Да плевать на них, я работал с детства,

но куда мне, Коля, куда мне деться

От убогих старцев, больных детей,

От кошмаров мира, от вечных будней?

На земле становится многолюдней,

но ещё безвыходней и серей.

Этот мир засасывает болотом,

Сортирует нас по взводам и ротам

И швыряет в пасти своих зверей.

О какой вы смеете там закалке

Говорить? Давно мне смешны и жалки


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: