Я рассказал, а Маша уточняла.

— Где это все случилось? В Чухлине?

— Да, в Чухлине. Такое уж несчастье. Вы дайте справку…

— Не разрешено. Вам там и надо было обращаться.

— Так что ж нам, снова ехать в Чухлино?!

— Я понимаю. Что уж там. Неблизко. В Москве вам новый паспорт не дадут. Где ваша постоянная прописка? Вам там и восстановят. Но не тут. Здесь только справку. Выдано такой-то. Потеря документов. Дать готов. Вы отнеситесь, девушка, спокойно. У нас тут куча этих паспортов. В бюро находок позвоню. Минутка.

Звонил в Калинин, после — на вокзал и там подробно объяснял ко — му-то все, что ему я бегло рассказал. Мы терпеливо ждали: или — или. А вдруг нашлось? Возможно ведь вполне…

— Нет, ничего нигде не находили. Езжайте. Разберутся в Чухлине.

— А справку?

— Справку выдам. Что пропало?

— Все, все пропало: паспорт, аттестат…

— Вот я пишу, что к нам не поступало. А родственники деньги возместят.

— Да родственники где? — она сказала. — Отправила на отдых из Читы. Нет никого. Ведь ничего не знала. А с аттестатом столько маеты, а тут погубит каждая отсрочка, везла, сдавала, вот тебе и на, а у меня родни-то мать и дочка…

И, наконец, расплакалась она.

Она рыдала судорожно, жалко, вся вздрагивая, покраснев лицом, девчонка, городская приживалка, покинутая мужем и отцом, — отчаянно выплакивала, жадно, вовсю, взахлеб, не вытирая слез, — безвыходно, бездумно, безоглядно (обиженный ребенок, битый пес), — всю жизнь свою, все белое каленье, все униженья, каждый свой поклон, — и этот час. И это отделенье. И этого майора за стеклом.

Он выдал справку.

— Ну, не огорчайтесь. И поспокойней. Это не в укор. Все обойдется. Ну, желаю счастья. Пойдут навстречу, — произнес майор.

…Я шел за ней, — без слова, без вопроса, и видел, что она едва идет, — и вдруг она сказала глядя косо:

— О Господи!

И следом:

— Идиот!

Я промолчал. Вошли в метро. Прохладно. Что делать: виноват — не прекословь.

Она сказала:

— Извини!

Да ладно. Чего уж там…

И замолчали вновь.

Я проводил её до Павелецкой, и было бесконечно тяжело от хрупкости её фигуры детской и от всего, что с ней произошло. Покоем ночи веяло от сада. Все как вчера — и все не как вчера…

Я сжал ей локоть.

— Ладно. Все. Не надо.

Она исчезла в глубине двора.

Я возвращался, проводив подругу, — во рту помои, в голове свинец, — по кольцевой. По замкнутому кругу. По собственной орбите, наконец.

Нас держит круг — незримо и упруго. Всегда — по своему кругу, в своем дому. И каждый выход за пределы круга грозит бедой — и нам, и тем, к кому. Не выбивайся, не сходи с орбиты, не лезь за круг, не нарушай черты — за это много раз бывали биты, и поделом, такие же, как ты!

…Где тот предел, — о нем и знать не знаешь, — где тот рубеж заказанный, тот миг, когда своей чудовищной изнанкой к нам обернется наш прекрасный мир, — о, этот мир! Хотя бы на мгновенье вернуться, удержаться, удержать! — но есть другой, и соприкосновенье мучительно, и некуда бежать, — другой, но без спасительных кавычек, и Боже правый, как они близки! О, этот мир полночных электричек, вокзалов и подсолнечной лузги, мир полустанков, тонущих в метели… Он и во сне вошел в мое жилье, когда, едва добравшись до постели, я, не раздевшись, рухнул на нее.

…Ночь напролет он снился мне. Под утро — измученный, с тяжелой головой, — я вышел на балкон. Светало смутно, и капли на веревке бельевой означились. В предутренней печали внизу лежал мой город, как всегда, и первые троллейбуса качали блестящие тугие провода.

20.06 — 08.07.1989 г.

Москва — Чепелево

Послесловие автора

Я кончил эту вещь тому три года и не нашел издателя ни в ком. С тех пор пришла тотальная свобода, и наш барак сменился бардаком — и то, и это, в сущности, несладко, но нам, как видно, выделен в удел порядок — только в виде распорядка, свобода же — как полный беспредел. Сейчас любой задрипанный прозаик, любой поэт и прочая печать с восторгом ждут завинчиванья гаек, и я не вправе это исключать. По крайней мере, все, что о России тут сказано, — пока осталось в силе (тем более, что снова холода, но нынче мы их сами попросили). А быдла даже больше, чем тогда.

Но изменилось, кажется, иное: распалось, расшаталось бытие, и каждый оказался в роли Ноя, спасающего утлое свое суденышко. Петля на каждой шее. Жить, наконец придется самому, и мир вокруг глядит ещё чужее, чем виделось герою моему.

Теперь наш круг не выглядит защитой, гипнозов нет, а значит, нет защит. Вокруг бушует некто Ледовитый, и мачта, как положено, трещит. Что ирреальность летнего вокзала, когда кругом такая кутерьма, и Дания попрежнему — тюрьма (а если б быть тюрьмою перестала, то Гамлет бы и впрямь сошел с ума!)

Все сдвинулось, и самый воздух стонет. Открылась бездна. Пот и кровь рекой. Поэтому — кого теперь затронет история о мелочи такой? О девочке (теперь читай: Отчизне. Теперь тут любят ясность, как везде). О паспорте. Об отвращеньи к жизни, о столкновеньи с миром и т. д.

Теперь, когда мы все лишились почвы и вместе с ней утратили уют, и в подворотнях отбивают почки, а в переходах плачут и поют, — уже не бросить: "Мне какое дело?" Не скрыться в нишу своего труда. Все это, впрочем, было. Или зрело. И я боялся этого тогда.

Теперь, среди вполне чужого мира, на фоне вечно слякотных полей, все, что когда-то нам казалось мило, становится, как правило, милей. И в столкновении с его изнанкой — с отечественной темною судьбой, визгливой пьянкой, хриплою тальянкой, безвыходно рыдающей трубой, во времена, когда и в наши норы бьет ветер, изгоняя дух жилья, — у нас не может быть другой опоры, как только мы. И в этом смысле я, всем переменам вопреки, рискую извлечь свою поэму из стола, хотя в нималой мере не тоскую о временах, когда она была написана. С тех пор я как-то свыкся, что этой вещи не видать станка. Она слетела, помнится, из "Микса" из "Юности"… Но ленится рука перечислять. Смешно на этом свете борца с режимом зреть в своем лице. К тому же я издал в родной газете кусок из отступления в конце.

Теперь о Маше. Маша в самом деле была сильна и все перенесла, хотя буквально через две недели (чуть не того же самого числа, когда я вещь закончил), пролетела в Вахтанговском, хоть на плохом счету её никто не числил. Впрочем, дело обычное. Но вновь лететь в Читу ей не хотелось. По чужим общагам, чужим квартирам (я не сразу вник, считать позором это или благом) — она прошествовала ровным шагом и поступила наконец во ВГИК. Во ВГИКе окрутила иностранца и к сцене охладела, говорят. Она приобрела подобье глянца и перешла в иной видеоряд. Железною провинциальной хваткой, не комплексуя, исподволь, украдкой она желанный вырвала кусок. Какою отзывался мукой сладкой её висок и детский голосок! О, эта безошибочность инстинкта, умение идти по головам… Она добилась своего и стихла. Я тоже не пропал. Чего и вам…

Ну вот. Почти без всякого кокетства я выпускаю бедное наследство небывшего романа. Видит Бог, хотя во мне ещё играло детство, — конфликт поэмы никуда не делся. И если б я на самом деле мог его назвать… "Я с миром", "мы с тобою" — все в поединке вечном: Я — не-Я, и никакое небо голубое не выкупит кошмара бытия, его тоски, его глухого чрева… Но под моим окном, как прежде, древо растет себе неведомо куда, под ним гуляет маленькая дева… Троллейбус поворачивает влево, покачивая, значит, провода.

23.10.92.

Москва

Дмитрий БЫКОВ

ВОСПОМИНАНИЕ ПОЭТА О ПОКИНУТОЙ ИМ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ

"И хватит!" (Н. Слепакова)

Союз неравных двух сердец

Чреват гробами,

И вы растались наконец,

Скрипя зубами:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: