В альбомах художников появились не только этюды Запорожья и Хортицы. С апреля до самого сентября они переезжали с места на место, эти два верных товарища, два взрослых уважающих друг друга человека — тридцатишестилетний Илья Ефимович Репин и пятнадцатилетний Валентин Серов. Они посетили Одессу, проехали по Крыму, побывали в Бахчисарае, в Севастополе, съездили верхами в Чуфут-Кале, побродили и по Керченским солончакам, вспомнили древний Пантикапей, столицу Босфорского царства, и знаменитого завоевателя царя Митридата, именем которого названа гора в нынешней Керчи. Местные мальчишки наверняка всучили Репину накопанные в горе древности: позеленевшие медные перстни, стершиеся монеты, кувшинчики с глубокими трещинами, обломки украшений.
Но вот, наконец, добрались до Киева. Нарядный, богатый Крещатик, поэтичные улицы, благоухающие в садах розы, красочные южные базары, заваленные яблоками, сливами и ранними дынями, — как все это знакомо и мило Антону!
Серов словно вошел в старую свою квартиру, которую покидал надолго. Он обегал все памятные места, постоял на горе над Днепром, заглянул в городской сад, пробежался по Подолу, послушал вечерний перезвон колоколов, доносившийся из Киево-Печерской лавры. Знакомые места влекли к себе гораздо больше, чем знакомые мальчики. Гимназия и все связанное с ней казалось таким далеким, ненужным, словно происходило это все не с ним, а с кем-то из чужих. Он даже гербовые пуговицы с гимназической шинели, которую надо было донашивать, сменил на штатские, чтобы покрепче забыть и киевскую гимназию и московскую прогимназию.
Репин и Серов остановились в Киеве у Николая Ивановича Мурашко, благо все помещение школы во время каникул свободно. Серову было здесь скучновато, и когда он не бродил по городу, то спасался тем, что разглядывал бесчисленные работы учеников рисовальных классов, грудами сваленные на полках, в чуланах, в углах мастерской. Как-то попались и его старые рисунки. По-школярски трактованные гипсы, слабенькие натюрморты, эскизы лошадей, собак, наброски фигур. Серову стыдно было даже смотреть на эти неопрятные листы. Хотелось изо-, рвать их, но, зная правила Мурашко, он удержался, только кое-где подчеркнул тени, подправил контуры и, вздохнув, собрался положить рисунки на место. За этим и застал его Репин.
— Интересное что-нибудь?
— Моя старая мазня.
Учитель протянул руку, расстелил на столе бумагу.
— А здорово ты шагнул за последние два года, Антоша… Это же детский лепет… Лепет способного, может быть, даже талантливого ребенка, а теперь ты… — Репин помолчал. — Теперь ты талантливый юноша…
Листы вырвались из рук художника и с тихим шелестом сами свернулись в тугую трубку. Серов сунул их на полку.
— Лежи спокойно, талантливый ребенок! — воскликнул он и засмеялся.
Репин молча шагал по пустынному классу. Он вспоминал летние этюды и зарисовки Антона, что были под стать взрослому мастеру. И раздумывал, что еще он может дать этому мальчику, шагающему в семимильных сапогах. Сваленные в кучу мольберты, подставки, стулья оставляли пустой только самую середину большой комнаты. Репин прошел от окна к двери и обратно, дважды споткнувшись о большую табуретку. Отпихнув ее ногой в сторону, он в упор поглядел на Серова.
— Знаешь что, Антон? Садись-ка да пиши заявление в академию. Ждать, пока меня вызовут туда, нечего… Они не торопятся, и я не тороплюсь. А опоздаем с заявлением — пропадет год. Напишу Исееву, похлопочу. Уж вольнослушателем-то тебя как-нибудь пока что допустят, хоть и не вышли еще твои годы…
— Как же это? — растерялся Серов. — Может быть, из Москвы лучше?..
— Будем писать из Москвы — опоздаем. Садись. Пиши. Ты забыл, что август-то уже к середине подходит…
За эту поездку Репин узнавал своего ученика с самых неожиданных сторон. Что ни день, проступала какая-нибудь новая черточка, новое качество. Трудолюбие, упорство, внимательность — это было отмечено давно. Подводя итоги путешествия, добрейший Илья Ефимович записал у себя в тетрадях: «Вспоминается черта его характера: он был весьма серьезен и органически целомудрен, никогда никакого цинизма, никакой лжи не было в нем с самого детства… Вечером (к Мурашко. — В. С-Р.) пришел один профессор, охотник до фривольных анекдотцев.
— Господа, — заметил я разболтавшимся друзьям, — вы разве не видите сего юного свидетеля! Ведь вы его развращаете!
— Я неразвратим, — угрюмо и громко сказал мальчик Серов.
Он был вообще молчалив, серьезен и многозначителен. Это осталось в нем на всю жизнь. И впоследствии, уже взрослым молодым человеком, Серов, кажется, никогда не увлекался ухаживанием за барышнями. О нем недопустима мысль — заподозрить его в разврате.
В Абрамцеве у С. И. Мамонтова жилось интересно: жизненно, весело. Сколько было племянниц и других подростков всех возрастов во цвете красоты!
Никогда Антон… не подвергался со стороны зрелых завсегдатаев подтруниванию насчет флирта — его не было. И, несмотря на неумолкаемо произносимое имя «Антон» милыми юными голосами, все знали, что Антон не был влюблен. Исполняя всевозможные просьбы очаровательных сверстниц, он оставался строго-корректным и шутливо-суровым».
Заметил за своим учеником Илья Ефимович и одну, по его мнению, очень странную привычку. Антон отказывался от хлеба.
— Что это, тебе хлеб не нравится? Что значит, что ты не берешь хлеба? — спросил встревоженный Репин во время одного из их походных обедов.
— Я никогда не ем хлеба, — совершенно серьезно ответил Серов.
— Как? Не может быть! — Для Репина, выросшего в близости к земле, такое отношение к хлебу, наверное, показалось не только вредной привычкой, но и кощунством.
Впоследствии оказалось, что Валентина в этом странном способе питания поддерживала мать.
— И прекрасно делает! — ответила она Репину со своей былой императивностью. — В хлебе немного питательности. Он служит только для излишнего переполнения желудка. Молодец Тоша!..
Репину ничего не оставалось, как пожать плечами. Много, много позже он этой причиной объяснял тяжелое заболевание, перенесенное Антоном.
Поездка художников по земле, каждая пядь которой была связана с историей, подошла к концу. У Репина и Серова осталось еще несколько светлых, мягких дней сентября для того, чтобы навестить хозяев Абрамцева, показать им альбомы и этюды, перед тем как начинать зимнюю рабочую жизнь в городе.
Запорожские этюды Антона имели положительный успех. Об академии теперь уже заговорили и Савва Иванович и Василий Дмитриевич Поленов, которого, кстати сказать, Серов и мамонтовская молодежь звали не иначе, как Полен Поленыч. Оба они единодушно присоединились к мнению Репина — пора мальчику выходить на самостоятельную дорогу. Жаль, конечно, отправлять его в Петербург, но что сделаешь, академию сюда не перевезешь.
Старшие Мамонтовы беспокоились за Антона так, словно отправляли сына, а их мальчики и вовсе загоревали. И так целое лето пропадал, а теперь с кем ездить верхом? Кто займет место старшего матроса в лодочной команде, которой управляет Полен Поленыч? А как же лыжные соревнования зимой? Без Антона невозможно…
И все же приходилось прощаться.
— Вы не горюйте, — успокаивал Антон. — Я еще могу провалиться.
Старшие Мамонтовы утешали:
— Будет приезжать на каникулы — зимой, весной, летом… Двери нашего дома для него всегда открыты…
В последние дни московской осени, незадолго до отъезда в Петербург, Антон еще раз встал за свой мольберт рядом с учителем. Тот писал очередной этюд с любимого своего натурщика-горбуна, того, которого все видят теперь на переднем плане репинской картины «Крестный ход». За портрет горбуна взялся и Серов.
Голова эта, характерная, с тонкими острыми чертами, точно, мастерски вылепленная, выразительная и рельефная, оказалась последней работой, сделанной Валентином Серовым в московской мастерской Репина.