Еще очевиднее это было на другом портрете, изображавшем девушку, сидящую под деревом и залитую солнечными рефлексами. Репинской «правды» здесь было мало, но красота его была еще значительнее, чем в первом портрете. Возможно, что я пристрастен к этой вещи, которая мне кажется лучшей картиной Третьяковской галереи, если не считать нескольких холстов наших старых мастеров, но для меня она стоит в одном ряду с шедеврами французских импрессионистов. Этой звучности цвета, благородства общей гаммы и такой радующей глаз, ласкающей, изящной живописи до Серова у нас не было».
Грабарь прав, говоря, что такой живописи в России еще никогда не было. То, что увидали посетители VIII Периодической выставки, конечно, было художественным новаторством, указанием нового пути, на который не замедлили свернуть очень многие молодые русские художники. Но прав ли он был, упоминая об импрессионизме? Не было ли это чем-то значительно большим, чем блистательный французский импрессионизм? Было, конечно, кое-что общее с импрессионистами, но различия было гораздо больше, и, главное, чисто принципиального различия.
У Серова цвет, свет, пленер — общие с импрессионизмом элементы. Но вспомним — так же употреблял эти элементы совсем не импрессионист Александр Иванов. Фигуры Веруши Мамонтовой и Маши Симанович написаны в пленере, то есть они окутаны воздухом, который пропитан солнечным светом. Это достигнуто импрессионистическим;: приемами — коротким и точным мазком, широчайшим использованием основных, а главное, дополнительных цветов. Но сами портреты, так же как и все предметы вокруг них, даны в точном, ясном, реалистическом рисунке, в отчетливо разработанном объеме. Никакого растворения или размягчения контуров в пространстве нет. Красочное пятно не заменяет рисунка, линии, объема. Перспектива точная, не смещенная и не смятая. Реалистически выписанные лица и фигуры — основное в картинах. Несколько смяты только задние планы — зелень в окне первой картины и дальние деревья, трава во второй.
Русский импрессионизм и русская живопись в лице Серова преодолели подъем на головокружительную высоту.
XII. НА ПУТЯХ К СЛАВЕ
Большая мрачноватая комната. Старинная громоздкая мебель. По стенам шкафы с книгами и статуэтками, в простенке между окнами — конторка. Сбоку у нее крючок, и на него наколото множество афиш. За конторкой в сером мешковатом костюме стоит небольшого роста человек с карандашом в руке. Он на минуту отвернулся от работы, задумался и смотрит в сторону строгим отсутствующим взглядом.
Вся эта картина напоминает нам что-то далекое, полузабытое. Мы начинаем припоминать. Ну конечно же! Знакомая комната в Демидовом переулке, та самая комната, в которой Валентина Семеновна Бергман познакомилась с Александром Николаевичем Серовым. Знакомая конторка, за которой написаны «Юдифь», «Рогнеда», «Вражья сила» и множество злых, остроумных статей. Знакомый мятый просторный костюм, в котором так уютно, по-домашнему, чувствует себя хозяин. И его знакомая фигурка… Но знакомая ли?..
— Тоша, милый, я устала, — тянет эта фигурка совсем не мужским голосом. — Ты же обещал сегодня только до двенадцати…
— Одну минутку, одну минутку, — бормочет Серов, стоящий за мольбертом. — Мне бы только правое плечо… Одну минутку, Лелюшка…
Минутка разрастается в полчаса, час. Ольга Федоровна Серова, совсем еще недавно бывшая Лелей Трубниковой, еле держится на ногах, а художник командует:
— Спину прямее, дорогая… Чуть-чуть влево… Правая нога больше согнута…
Леля вздыхает и невольно вспоминает одну фразу из письма Тоши: «Я тебе всегда говорил, что я жестокий, негодяй, который, кроме своей живописи, ничего знать не желает, которого любить так, как ты любишь, не следует…» Может быть, и правда — не следует? Нет, нет, Тоша не жестокий! И что же удивительного, если он целиком ушел в свое любимое дело? Он сам на ногах не с десяти, как она, а с девяти, и, отпустив ее, будет еще работать много часов. Потом побежит к Илье Ефимовичу делать наброски, а вернувшись, примется рисовать иллюстрации для «Нивы».
Так начинается семейная жизнь этой юной пары.
Половина их комнаты загромождена интерьером для задуманной картины — портрета отца за работой. Тут не двинься, не шевельнись, не сотри пыль, не подмети. Аккуратной Ольге Федоровне это очень трудно. Во второй половине комнаты, около самой тахты, заменяющей кровать, мольберт и краски, краски… Здесь тоже не двинь, не тронь… Очень трудно! Но Ольга Федоровна не жалуется. Как-никак около нее дорогой, удивительный Тоша. Ей трудно только тогда, когда муж забывает о часах и слишком уж долго заставляет ее позировать. Но и тогда Леле есть что делать — она мечтает и вспоминает.
Они с Тошей женаты уже второй месяц. До этого была многолетняя переписка, была зима в Одессе, когда они жили поблизости и могли видеться каждый день. Как часто тогда ездили они к морю, и оно, серое, бурное и злое, подкатывалось, шипя, к самым их ногам. Были тогда и тихие вечера в ее маленькой комнатке, она шила или читала, а Тоша рисовал ее. А потом как-то притащил мольберт, краски, и в комнате, так же как и сейчас здесь, стало тесно. Но это все было так хорошо, что о тесноте и не думалось.
Вся ее жизнь переплетена с Тошиной с пятнадцати лет.
Но потом, когда Тоша уехал из Одессы, а она осталась там, ей стало страшно. Со всех сторон ей говорили, какой Тоша талантливый, каким успехом пользуются его картины… Так, может быть, ему не нужна уже она, тихая, скромная учительница? Но Тоша все время писал, все время звал к себе. А тут еще начала писать и Валентина Семеновна… Требовать, чтобы она ехала, убеждать, что пора же им в конце концов повенчаться.
Больше всего Леля боялась свадьбы. Это ужасно — стоять перед всеми рядом с Тошей!.. И чтобы все знали, что они любят друг друга!..
Счастье, что для Тоши свадьба была ненужной, пустой церемонией, вызывавшей только досаду. Он сумел устроить ее так просто и скромно, что некоторые над ним даже посмеивались. А приятель Тоши Сергей Мамонтов рассказывал, как явился к нему Антон:
«— Я к тебе с большой просьбой.
— В чем дело?
— Завтра женюсь, шафером ко мне приходи.
Я говорю:
— С удовольствием, но я даже и не знал…
— Да, я только на днях решил, что женюсь. Приезжай завтра в такой-то час в Семеновский полк.
— Хорошо, — говорю.
Приезжаю. Думаю, что действительно парадная свадьба; вхожу в собор: никаких приготовлений, ничего. Священник приходит. «Здесь будут венчаться?» — спрашиваю. «Да, здесь заказана свадьба».
Вскоре приезжает невеста, невеста в карете приехала с родными, но жениха нет. Начинают волноваться — где же жених? Помню, стою на паперти, смотрю: нет, нет Серова. Наконец приезжает в пальто, в шапочке, на извозчике один Серов; заплатил извозчику четвертак, вошел в церковь.
«Ну что же, давайте венчаться!»
После мы с Серовым поехали в меблированные комнаты, где он жил, и там пили чай, — это и был свадебный пир».
Со стороны все это было, наверное, смешновато. Наивный мальчишеский нигилизм! Но Леля все поняла: они ведь люди одних убеждений!
Старому другу долговязому Ильюханции Антон писал: «Итак, я женат, человек теперь степенный, со мной не шути. Чего ты, скажи, мешкаешь, отчего бы тебе не жениться? Право.
Свадьба моя была торжественна невероятно. Сергей, конечно, шаферствовал. Илья Ефимович был одним из свидетелей, был, между прочим, весьма мил. Ну, я тебе скажу, имел я удовольствие поближе познакомиться с российским священством, то есть попами, ох, натерпелся я от них, горемычный. Чуть ли не с десятью отцами перезнакомился в один прием. Они-таки порядочные нахалы, немножко я от них этого и ждал, но не в такой степени. Слава создателю, больше с ними дела иметь не предстоит…»
Не выдержав серьезного тона, Серов послал Илье Семеновичу и стихи собственного сочинения, написанные на визитной карточке: