Гордо носил Серов профессию живописца не по тщеславию, а по глубокому убеждению в ответственности этого дела. Ни разу не слышал я от него дурного отзыва о любом, самом слабом живописце. И когда мы набрасывались на кого-либо из них, он говорил:
— Живопись — трудное дело для всех, и неожиданностей в ней много. Вот вы ругаетесь, а он возьмет вдруг да и напишет очень хорошую картину! — и улыбался нашей горячности».
С большим интересом и вниманием растил Серов Павла Кузнецова, тоже художника совсем другого мироощущения, чем он сам. Помогал ему устраивать работы на выставки, а позже настаивал на приобретении его картин для Третьяковской галереи. Так же близки были сердцу Сапунов, Судейкин, Сарьян. Среди талантливых студентов училища очень мало было серовцев по своей манере живописи, по своему, если так дозволено будет сказать, реалистическому импрессионизму. Серов гораздо больше поощрял своеобразие, оригинальность, свою манеру выражения, чем слепое следование его, серовскому, методу. Требовал он только основного: твердого знания азов, умения рисовать, знания живописной технологии. Это затем, чтобы своеобразие шло от мастерства, а не от безграмотности.
Больше всего серовского воспринял Ульянов. Многие его живописные работы близки по манере, по краскам к работам учителя. А его цикл пушкинских картин, несомненно, имел истоки в серовском «Пушкине», в том Пушкине, который так задумчиво сидит на скамье в саду.
Годы преподавания в училище были очень напряженными годами для Серова. Заказов было множество — следовательно, материально он от училища не зависел. Держала его там любовь к молодежи и к делу. Ему казалось, что он приносит пользу. И в этом он не ошибался. Для молодых художников, даже для тех, которые склонны были считать, что вмешательство Серова «портит» их произведения, общение с таким взыскательным, широко развитым, обладающим огромным вкусом мастером было уже школой, заставлявшей и подтягиваться и пересматривать свои взгляды.
В училище половину преподавательской работы вел Коровин. Они с Серовым дежурили по месяцу. Это давало каждому из них некоторую свободу. Но тут старая приятельница Репина художница Званцева уговорила Валентина Александровича преподавать на ее курсах. Серов, сочувственно относившийся к ее идее общедоступной художественной школы, посчитал для себя невозможным отказаться. Так выпал еще один день в неделю. Здесь, к счастью, ему скоро смог помогать Ульянов.
Но все же Серов работал выше своих сил. Заказы в Москве, заказы в Петербурге, вечные переезды, училище, курсы, да еще Третьяковская галерея, где он был членом совета, — все требовало полной отдачи себя. Неудивительно, что Серов так запустил свое здоровье, что однажды свалился в жесточайшем недуге.
И все же он много лет выхаживает художников, стараясь научить их «видеть», рисовать, писать красками, говорить в искусстве своим голосом. Его любят, ему верят. Когда в связи с волнениями 1905 года училище временно закрывается, он это переживает как свое личное горе и с радостью хватается за возможность собрать своих учеников всех вместе для занятий в какой-то частной квартире.
Но все же между учителем и учениками все чаще возникает недовольство. Слишком легкомысленно молодежь относится к овладению «ремесленной» стороной живописи, плохо и лениво работает. «Работать — значит гореть, — повторяет и повторяет Серов. — Для живописи надо тратиться и тратиться, если имеете намерение чего-нибудь достигнуть, а при желании можно сделать все, надо только захотеть». «Нужно уметь долго работать надводной вещью, — говорил он, — но так, чтобы не было видно труда».
Молодежь далеко не всегда принимала эти слова.
Кроме того, как рассказывает Петров-Водкин, «Серову пришлось выдержать большую борьбу с молодежью, охваченной безразборным влиянием на нее позднейшей французской живописи, эпидемически заполнившей Москву. Зараза шла со Знаменского переулка, от Щукина.
Морозовская коллекция с Морисом Дени и Бенаром становилась уже пресной, меценатам нужен был уже более сильный наркотик. Живопись, литература и театр были достаточно шумливы, чтобы не использовать их как рекламу и для общих коммерческих дел. Иначе необъяснимо, почему это так вдруг вчерашние кафтанники повыгнали стариков с их молельнями на чердаки, влюбились до крайности в изящные искусства и понавесили новые иконы Моне, Сезанна и Гогена по нежилым залам своих особняков и отплевывались от всего близкого их интересам.
Ведь Матисс, Пикассо и Ван Гог и для нас, специалистов, были тогда неожиданными, и мы-то с трудом и с руганью разбирались в них…
В. А. Серов не против Пикассо и Матисса восставал; он как профессионал видел, что все дороги ведут в Рим, что во Франции куется большое дело, он возмущался обезьяньей переимчивостью нашей, бравшей только поверхностный стиль французских модернистов, только менявшей чужие рубахи на грязное тело».
Серов больше всего боялся недоучек. А импрессионистические образцы, непродуманные, не понятые толком, давали широкое поле деятельности для тех, кто не умел как следует рисовать, кто не умел обращаться с красками. Импрессионизм можно было толковать и как поиски большим мастером новых средств выражения и как выражение своих эмоций, невзирая на степень мастерства. Серов держался первой точки зрения, кое-кто из учеников — второй. Отсюда создавался конфликт. А так как наименее талантливые часто бывают наиболее горластыми — в мастерских училища пошумливали. Но, возможно, Серова только это не заставило бы уйти. Тут появилась еще одна причина, вызвавшая бурное негодование Валентина Александровича.
Он давно знал талантливую женщину-скульптора Анну Семеновну Голубкину, человека сложной и трудной судьбы. Эта девушка-крестьянка, почувствовав свое призвание, сумела бросить все, порвать с семьей и уехать учиться в Париж к Родену. Связанная с революционной молодежью, она, возвращаясь в Россию, всегда подвергалась слежке, иногда даже репрессиям. Спасала ее психическая неуравновешенность, под маркой которой она избегала тюрьмы и ссылки.
Серов, как мог, всегда старался помочь ей. По его рекомендации она сделала барельеф над входом в Московский Художественный театр. Он существует до сих пор, называется «В волнах». В последний свой приезд в Москву она, бывшая ученица Московского училища живописи и ваяния, попросила разрешения, пока у нее нет своей мастерской, работать где-нибудь в обширных мастерских училища. Серов горячо поддержал ее просьбу. Но директор князь Львов вместо того, чтобы своей волей разрешить вопросы и, не делая шума, устроить рабочий угол для Голубкиной, обратился за разрешением к попечителю училища Гершельману — московскому генерал-губернатору. Тут же возник вопрос о политической неблагонадежности Голубкиной, и она получила грубый отказ. Серов принял этот отказ как пощечину и демонстративно ушел из училища.
В декабре 1908 года князь Львов получил такое решительное послание:
«Ваше сиятельство князь Алексей Евгеньевич!
Ответ попечителя училища живописи, ваяния и зодчества на постановление совета преподавателей, решившего почти единогласно (исключая одного голоса) подать от лица совета на высочайшее имя прошение о разрешении Анне Голубкиной посещать классы училища, — ответ, гласящий: «ходатайство бывшей вольной посетительницы названного училища Анны Голубкиной попечителем училища признано незаслуживающим уважения», — вынуждает меня, как ходатая А. Голубкиной, так как без моего заявления просьба ее не обсуждалась бы в совете, сложить с себя обязанности преподавателя училища живописи, ваяния и зодчества, о чем вас, как директора, и уведомляю.
Академик В. Серов».
Ученики Серова, прослышав о возможности его ухода, оставили свою мальчишескую фанаберию и объединились перед лицом такой беды. Сейчас уже неважны были им Матисс, Ван Гог, Гоген, они горевали о Серове.
«Глубокоуважаемый Валентин Александрович! — писали они. — До нас дошли слухи о возможности Вашего ухода из школы. Боимся допустить мысль об этом, так как в лице Вашем мы теряем незаменимого руководителя. Обращаемся к Вам, дорогой профессор, с просьбой не оставлять нашей школы и рассеять наши сомнения по поводу этих слухов».