— Не положено!

Но мне не разрешили пользоваться бумагой и карандашом, а их, как видите, здесь нет.

— Все равно не положено, разговаривай с начальником по надзору.

Разговор был пустой и нудный, но закончился он неожиданно:

— Вот ты для повара картинки малюешь, хочешь сытым быть, а с нами дружбу иметь не желаешь. А зря!

— Мы все здесь враги народа, преступники, а вы друзья народа! Ну какая между нами может быть дружба? — придуривался я. — Что же касается сытости, это вы правильно заметили. А кто не хочет?..

— Вот то-то, давай-ка лучше по-хорошему. Ты должен нарисовать и нам большую, настоящую картину.

— Для большой много красок надо, этих не хватит, да и не мои они.

— Не бойся, краски будут! — успокоил начальник.

— Здесь не только краски нужны.

— Это не твоя забота, напишешь на бумажке, что нужно.

— Но мне запрещено писать на бумаге.

— Вот тебе карандаш и бумага, пиши здесь.

— Нет, так я не могу, мне надо знать, что я буду рисовать: какой сюжет картины, ее характер, размеры.

Гражданин начальник погрузился в глубокое раздумье... Там он находился довольно долго, потом, словно вынырнул, и сказал:

— Изобрази товарища Сталина... Верхом на белом коне... На Красной площади!

— Но ведь Сталин никогда не выезжал на Красную площадь верхом на коне. Да и ездит ли он верхом?

— Ездит—не ездит!.. — передразнил меня надзорный начальник и круто выругался. — Генералиссимус Сталин — великий полководец, что ж он, по-твоему, на коне не умеет? — Разговор принимал опасный разворот. — Захочет — так сумеет!

Тут я не стал ему возражать, тем более что за сомнение в верховых и скаковых способностях великого полководца можно было запросто схлопотать от десяти суток карцера до второго срока в десять лет. Но рисовать этого товарища Сталина, да еще на белом коне?! Нет, я просто не мог себе такое позволить и решил «потянуть резину». Для начала потребовал несколько снимков Сталина в разных ракурсах, объяснив это тем, что за малейшее искажение образа вождя на картине не только мне, но и всему лагерному начальству могут диверсию пришить.

Тут начальник и сам был грамотным, даже не возразил.

— И еще мне нужны снимки коней — разных, несколько штук и побольше снимков Кремля и Красной площади, а то я уже позабывать начал, как они выглядят...

Начальник вернул мне все отобранное и еще дал лист бумаги и карандаш, чтобы написал заявку на материалы для создания очередного «шедевра». Но предупредил:

— С бумагой и карандашом поосторожней.

Оказывается, и он тоже побаивался вышестоящего начальства. Я шел к себе в барак и праздновал маленькую победу. Теперь можно было некоторое время спокойно рисовать.

Работа продвигалась. Я давно не писал маслом, и теперь трудился с большой охотой. Писал одновременно две идентичные картины и, пока работал над ними, влюбился сразу в обеих моих Офелий. Тем более что они получались вовсе не похожими одна на другую.

Представьте себе — повар был в восторге!... А я ведь опасался, что он разлютуется, потребует раздеть Офелию и пририсовать ей что-нибудь... Но все обошлось. Моя робкая попытка хоть малость облагородить вкус повара, удалась. Он гордился своим приобретением.

Со второй Офелией я явился к доктору. Он похвалил картину, сказал, что я мог бы стать хорошим художником. Но в другом временном и пространственном измерении... А вот принять мой дар категорически отказался. Либо был принципиальным противником каких бы то ни было взяток, либо крепко держался за свое, достаточно привилегированное место.

Тогда я решил передать картину через повара начальнику спецчасти. Он не церемонился — аппетит приходит во время еды — и сразу заказал еще одну картину с цветной репродукции художника Шишкина «Утро в сосновом бору»; там лес писал великий художник, медведей — другая знаменитость, а тут все пришлось делать мне одному. Зато начальник обещал отправить меня в Норильск с ближайшим этапом. К тому времени я уже много слышал об этой заполярной столице. Говорили, что это большой город, с широкими проспектами и многоэтажными домами. Мне, москвичу, в такое трудно было поверить, и тянуло туда, как на спасение. Ведь здесь, в лагере, были только бараки, нескончаемая колючая проволока да сторожевые вышки, — казалось, ничего другого на этой земле не было...

Несколько раз меня вызывал к себе начальник по надзору, показывал репродукции с изображением вождя народов, Кремля, Красной площади... — увлеченно принимал участие в творческом процессе. Трижды я браковал его заготовки, ссылался на неподходящие ракурсы, — непонятное слово действовало гипнотически, начальник соглашался, кивал сокрушенно головой и упорно продолжал поиски «подходящего ракурса».

Теперь он снова вызвал меня. Снова ссылаться на ракурс уже было рискованно. Я отобрал несколько репродукций и вырезок из газет и журналов. Когда заговорили о размере картины, начальник сразу пожелал, чтобы она была во всю стену кабинета. Я не стал стеснять его представлений о монументализме, тем более что обеспечение необходимыми материалами было уже кругом его забот. А их количество, согласно составленному мной списку, было внушительным. Например, одного растительного масла — четыре литра. Я еле сдержался, чтобы не вписать туда полтора кило сливочного, и почему-то написал: «Канифоли — килограмм...» Подумал: пригодится.

Лагерный плотник изготовил подрамник. При переноске он сломался под тяжестью собственного веса. Пришлось делать новый. Рейки были тоньше, но усилены подкосами, наподобие фермы моста. Этот подрамник я забраковал из-за того, что подкосы будут мешать натяжению холста. Плотник люто и заковыристо матерился, — он первый раз в жизни мастерил эти подрамники. До того он специализировался на колышках и дощечках с надписью: «Запретная зона», реже — на ящиках из неструганных досок. А тут... Из-за огромных размеров картины мне выделили специальное помещение. Очередной загвоздкой стал холст. Я поставил условие: без швов! Материала нужного размера найти не удалось. Пришлось уменьшить размер картины. Снова потребовалось изготовление подрамника. Снова плотник неистовствовал. Я еще подлил масла в огонь:

— Это тебе в наказание за неструганные доски в гробах.

Я думал, он взорвется на куски от ярости.

Время шло. Меня вызвал начальник спецчасти, спросил, когда закончу «мишек», и сообщил, что этап будет на следующей неделе. Я рассказал ему о заказе начальника по надзору и высказал опасение, что он может задержать меня. Признался, что сам «тянул резину», и, надеюсь, генералиссимус не обидится, если ему не придется посидеть на белом коне. Начальник спецчасти посмеялся и заверил меня:

— Можешь не волноваться, теперь он уже ничего не изменит!

Они, оказывается, упорно ненавидели друг друга.

За день до отправки я закончил злополучных «мишек» и успел загрунтовать большой холст на подрамнике — дабы усыпить бдительность начальника по надзору. Пускай думает, что все идет своим чередом. Всех предупредил:

— Холст должен сохнуть двое суток, не меньше.

А на следующий день утром, после развода, начали вызывать на этап. Грузовая открытая машина уже ждала у ворот. Назвали и мою фамилию. Набралось нас немного, двоих принесли на носилках. Когда начальник по надзору увидел меня среди отправляемых, он заметался, подбежал к начальнику спецчасти, что-то говорил, жестикулировал. Подбежал ко мне, я сокрушенно развел руками: ,

— Что поделаешь — судьба. Нарисую в следующий раз!.. Если придется свидеться... Главное, все исходные материалы собраны и холст загрунтован! Это главное. Теперь каждый дурак... — дальше лучше бы мне помолчать.

Впереди был этап, а это всегда испытание.

35. Норильские лагеря

Грузовик подвез нас к вокзалу узкоколейной железной дороги Дудинка—Норильск.

Небольшой вагончик трясло и подбрасывало. Рельсы были уложены прямо на мерзлый грунт. В одном месте они разошлись, и вагончик чуть не перевернулся. Часа через три езды по тундре вдали показалось много электрических огней. Из тьмы полярной ночи начали действительно вырастать многоэтажные дома и прямые освещенные проспекты. Обогнув город стороной, поезд въехал в промышленную зону со множеством заводских корпусов, высоких дымовых труб и окруженных колючей проволокой лагерей. В ясном ночном небе полыхало и переливалось северное сияние. Его цвет и очертания все время изменялись. Вот оно сделалось одноцветным голубым, напомнило мне пламя горящего в небе фосфора, как тогда в Эссене, во время бомбежки. Потом вдруг наполнилось нежными, слегка размытыми цветами радуги. Таким я увидел Норильск в конце зимы 1949 года.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: