И снова Наполеон стал гневно жаловаться на Александра, который осмеливается окружать себя его, Наполеона, врагами, да еще не русскими, а иностранцами.
К концу этой первой аудиенции разговор пошел о предметах незначащих. Наполеон осведомлялся о здоровье канцлера Румянцева, о Кочубее. Для чего-то Наполеон прикинулся, будто не помнит фамилии Сперанского, с которым был лично знаком еще от самого свидания в Эрфурте, т. е. с сентября 1808 г. «Скажите, пожалуйста, почему удалили… этого, который у вас был в вашем государственном совете…. Как его зовут?.. Спи… Спер… я не могу вспомнить его имени!» — «Сперанский», — подсказал Балашов. — «Да!» — «Император был им недоволен». — «Однако это не вследствие измены?» — «Я не предполагаю этого, государь, так как о подобных преступлениях было бы неминуемо опубликовано». — «В таком случае это какое-нибудь злоупотребление, может быть воровство?» Зачем Наполеону понадобилось ломать эту комедию, неизвестно. Он не только, разумеется, помнил фамилию Сперанского, но, несомненно, знал все, что было известно по делу Сперанского самому Балашову. Конечно, он знал и то, что именно этот самый Балашов в качестве министра полиции и отправлял Сперанского в ссылку из Петербурга. О сановниках Александра, о всех придворных интригах Петербурга и Павловска Наполеон имел от своих шпионов самую детальную информацию.
За обедом, к которому был приглашен Балашов, присутствовали, кроме императора, еще маршалы Бертье и Бессьер, и Коленкур, герцог Виченский. После обеда серьезный разговор возобновился. «Боже мой, чего же хотят люди? — воскликнул Наполеон, говоря об Александре. — После того как он был побит при Аустерлице, после того как он был побит под Фридландом, — одним словом, после двух несчастных войн, — он получает Финляндию, Молдавию, Валахию, Белосток и Тарнополь, и он еще недоволен… Я не сержусь на него за эту войну. Больше одной войной — больше одним триумфом для меня…» И опять начались возмущенные нападки на Штейна, Армфельда, Винценгероде, которыми окружил себя Александр. «Скажите императору Александру, что так как он собирает вокруг себя моих личных врагов, то это означает, что он хочет мне нанести личную обиду и что, следовательно, я должен сделать ему то же самое. Я выгоню из Германии всю его родню из Вюртемберга, Бадена, Веймара, пусть он готовит им убежище в России… Англия не даст денег России, у нее самой денег нет. Швеция и Турция при удобном случае все-таки еще нападут на Россию. Генералов хороших у России нет, кроме одного Багратиона. Беннигсен не годится: как он себя вел под Эйлау, под Фридландом! А теперь он еще постарел на пять лет, он всегда был слаб, делал ошибку за ошибкой, что же будет теперь?» И дальше снова (уже вторично) об убийстве Павла, о том, что Александр «знает преступления» Беннигсена. «Я слышу, что император Александр сам становится во главе командования армиями? Зачем это? Он, значит, приготовил для себя ответственность за поражение. Война — это мое ремесло, я к ней привык. Для него это не то же самое. Он — император по праву своего рождения; он должен царствовать и назначить генерала для командования. Если тот поведет дело хорошо — наградить, если плохо — наказать, уволить. Лучше пусть генерал будет нести ответственность перед ним, чем он сам перед народов, ибо и государи тоже несут ответственность, этого не следует забывать». «Потом, — пишет Балашов, — походив немного, подошел он к Коленкуру и, ударив его легонько по щеке, сказал: „Ну, что же вы ничего не говорите, старый царедворец петербургского двора?.. Готовы ли лошади генерала? Дайте ему моих лошадей, ему предстоит долгий путь!“»
На этом кончилась аудиенция Балашова. Он уехал и не знал о той сцене, которая разыгралась сейчас же после его отъезда там же, в кабинете императора. Об этой сцене нам рассказывает Сегюр. Он, кстати, передает, очевидно, со слов одного из присутствовавших маршалов, в несколько ином виде шутку, произнесенную императором во время разговора с Балашовым: «Впрочем, император Александр имеет друзей даже в моей императорской главной квартире», — сказал Наполеон, и, указывая Балашову на Коленкура, прибавил: «Вот рыцарь вашего императора. Это — русский во французском лагере». Коленкур страшно обиделся на эту шутку, передает Сегюр, и едва Балашов вышел, как Коленкур с большим волнением спросил у Наполеона, за что он его оскорбил. Коленкур с жаром говорил, что он — француз, хороший француз, что он это доказал и еще докажет. И тут же Коленкур, который, будучи послом в Петербурге, не переставал заботиться об укреплении франко-русского союза, а потом уже, после своей отставки, все время старался убедить Наполеона отказаться от войны с Россией, — теперь высказал уже разом все, что у него накипело на душе. Да и не могло его не потрясти и не взволновать все, что только что произошло в его присутствии: с выходом Балашова из комнаты, где император все время старался как можно больнее уязвить Александра, исчезла последняя слабая надежда предотвратить опаснейшую авантюру. Коленкур сказал, что он докажет императору, что он, Коленкур, хороший француз, именно тем, что будет повторять, что эта война неполитична, опасна, что она погубит армию, Францию, самого императора; что, впрочем, так как император его оскорбил, то он уйдет от императора и просит дать ему дивизию в Испании, «где никто не хочет служить» и где он, Коленкур, будет как можно дальше от императора, оскорбившего его3. Наполеон пробовал его успокоить, но напрасно. Он ушел не помирившись. На другой день Наполеон прекратил ссору, во-первых, дав формальный приказ Коленкуру остаться и, во-вторых, обласкав и утешив его. Это сильное волнение Коленкура едва ли было вызвано одной лишь шуткой Наполеона. То ли еще терпел от него Коленкур на своем веку! Мы знаем теперь из позднейших показаний и самого Коленкура и окружающих, что не только в эти первые дни рокового похода, но и гораздо раньше у него было ощущение разверзающейся под ногами пропасти в связи с начавшейся войной.
Балашов вернулся и доложил Александру о разговоре с Наполеоном.
Итак, война была решена окончательно и бесповоротно.
Александр после некоторого колебания решил никакого торжественного манифеста о войне не опубликовывать. Был только отдан приказ по войскам 13 (25) июня 1812 г., объявляющий о вторжении Наполеона и начале войны.
В необнародованном тогда проекте манифеста о войне с Наполеоном4 Александр говорил о «тяжких узах», которые «добровольно» он возложил на себя во имя сохранения мира, и прежде всего обращался к полякам, увещевая их не верить Наполеону и подумать о рабстве, которое их ждет, если они поддадутся ему: «Кто не ведает о порабощении всех стран западных, под игом французского императора страждущих? Кто не испытал, что под названием новоустановленных царств французский император ищет только новых данников и новых жертв для окровавленного алтаря своей славы?» Дальше указывалось на отказ Наполеона ратифицировать соглашение о Польше, говорилось о занятии Германии французскими войсками и постепенном приближении их к русским границам, об отнятии у герцога Ольденбургского всех его владений, что явилось, пишет Александр, личным оскорблением для царя, связанного родством с ольденбургскими герцогами. Наконец, манифест переходит и к самому главному: «Стремясь уравнять нас в разорении и обессилении с властями, ему повинующимися, он требовал, чтобы мы прекратили всякую торговлю под предлогом, якобы нейтральные суда, к портам нашим пристающие, служили средством к распространению английской промышленности и ее селений, в Восточной и Западной Индии находящихся». Александр отвергает обвинение, будто бы он дозволял торговлю с Англией, напротив, поминает о своих «строгих мерах» против торговли с англичанами.
Но «никакой договор и никакое даже кривое истолкование обязательств наших с Францией не принуждали нас к пагубному уничтожению всякой морской торговли». И это было бы тем более «безрассудно», что сам французский император позволяет у себя торговать с нейтральными государствами и даже дает некоторым частные лицам разрешение торговать с Англией. Точно также неосновательны претензии Наполеона относительно русского тарифа 1810 г. «Сие наглое притязание предписывать образ внутренних учреждений державам столь само собою неприлично, что не заслуживает пространнейших доводов к опровержению».