— Самое интересное в том, что все это бред! — вдруг, внезапно выпрямившись, резко оборвал Спирин. — Пошли они к чертям, твои «буржуазные теоретики», с их «ускорением прогресса» н «очищением человечества от скверны». Да и вообще сейчас не время для болтовни! На фронт нам надо! И как можно скорее. Там некогда будет забивать головы идиотскими теорийками.
— Нет, ты постой, постой! — горячился Савпнскнн. — Вот ты мне все-такн объясни. Почему все так устроено в природе, что для того, чтобы продлить одну жизнь, надо уничтожить другую? Нужно мясо — убиваешь животных! Муже:! хлеб — убиваешь растения, и так везде, куда ни взгляни. Я вчера видел стрекозу. Насекомое! Козявка! А сидит и жует другое насекомое, только крылышки по ветру летят! Вот если все взвесить... — Он не договорил, увидев Ларису, и радостно бросился к ней:
— Лариса! Ты откуда? А мы тут... Я сейчас освобожусь. Пойдем домой вместе?
Перед ее глазами вдруг вновь предстали те несколько убитых женщин. Пет! Она не могла тогда даже плакать.
Эти смерти потрясли ее. Раз у человека так легко отнять жизнь, то зачем тогда о чем-то думать, мечтать, надеяться?
«...Воина такой же необходимый биологический закон, как и закон размножения», — прозвучал где-то внутри ее менторский голос Савинского. Это, кажется, только что он говорил, ссылаясь на каких-то теоретиков. Здоровый, сильный парень, а там...
— Ты что же молчишь? — донесся до ее сознания тот же однотонный голос, и она вдруг, будто встрепенувшись, ответила, сама удивившись прозвучавшей в ответе неприязни:
— Нет... Извини... Мне надо одной, и как можно скорее!
Она шла. почти бежала по улицам и не могла отделаться от чувства какой-то неудовлетворенности, от гнетущих мыслей о своей никчемности. Немного успокоилась только на Литейном мосту, подставив голову всегда влажному, несущему невнятный запах Балтики невскому ветру. Как она любила это место в Ленинграде! Здесь, как нигде, чувствовалась широта, гигантский размах города. Не ощущалась тяжесть массивных мостов: они, изящно выгнутые, казалось, взлетали над широчайшими водами Непы. Отдаленные расстоянием, выровненные по линейке гранитной набережной, приземистыми параллелепипедами тянулись дома противоположного берега. Где-то вдалеке среди них угадывался великолепный Зимний! Правее, в молчаливом эскорте ростральных колонн, белела дорическая колоннада Военно-морского музея, п дальше, там, за памятником Петру, за мостом лейтенанта Шмидта, в дымном воздухе промышленных окраин смутно маячили стрелки портовых кранов.
Да! Ленинград остался прежним — большим, гордым, мужественным. Но почему же точит грудь какой-то червь? Чем вызвано это неверное, похожее на болезнь, состояние?
Постепенно Лариса начинает понимать, что оно пришло не сразу. Закрашенный серой краской, всегда сиявший купол Исаакия. снятые и спущенные под воду Фонтанки клодтовские кони с Аничкова моста, заваленные мешками с песком витрины магазинов, надсадные звуки воздушных тревог и люди, изменившиеся, с плотно сжатыми губами, военные, ополченцы, гражданские,— все это
делало Ленинград, при всей схожести с прежним, каким-то другим, тревожным и пока непонятным, может быть, потому, что не найдено было еще в этой новой, изменившейся жизни свое настоящее место.
И дома не было успокоения. Суетилась, стараясь угодить, бабушка. Ненужными лежали на столе раскрытые учебники. На 29 нюня остановился стенной календарь. Предметы теряли свой привычный смысл. Теряла смысл прежняя жизнь. Л новая требовала самоотречения, не вмешалась в четыре стены и поэтому пугала, делала Ларису маленькой и потерявшейся, мучительно выбирающей между самосохранением и совестью и изнемогающей в борьбе с самой собой.
Сколько Лариса передумала в ночные часы, сидя не раздеваясь у окна. Призывно, маняще, по-довоениому тлели над Невою белые ночи. Подолгу догорали за Петропавловской крепостью, искорками залетая на высокие облака, однотонные янтарные зори. Плоский ангел на шпиле крепости казался вырезанным из картона и закрашенным черной краской. Повернутый последним ветром, он тупо смотрел па запад, туда, где угадывался за многими километрами еше не тронутой войной земли смутный орудийный гул.
Постепенно зрело решение, оше не ясное и не оформившееся, казавшееся порой детской выдумкой. Как можно было бросить дом, институт, товарищей, и что ее ожидало там... И это «там* представлялось таинственным. далеким и пугающим...
Все решилось внезапно — штаб Балтийского флота сообщил официальным уведомлением, что подлодка капитана 1 ранга Ланского в течение месяца не вернулась из. боевого похода и считается пропавшей без вести. Стандартный листок бумаги выбил семью Ланских из колеи: мать ходила с опухшими, заплаканными глазами, бабушка вдруг в один день стала жалкой и старой, била на каждом шагу посуду п лежала с мокрым полотенцем на голове, Лариса окончательно замкнулась в себе и к вечеру ушла из дома.
На другой день она уже тряслась в военном эшелоне, мучась над сочинением оправдательного письма домой. Временами ей казалось, что все это она делает в шутку, что вот на очередной станции она выйдет из вагона и Еериется к встревоженной матери и обезумевшей от горя
бабушке. Но мелькали столбы и километры, девушки, такие же, как и она, пели в вагонах песни, н теперь уже ничего нельзя было изменить. Проплыло мимо Кол пи но— отсюда Лариса один раз возвращалась в Ленинград пешком; потом позади осталась Малая Вишера — это уже было далеко, а поезд шел все дальше и дальше, и успокаивающе мерно отбивали колеса: «Не го-рюи, не го-рюй, не го-рюн, не го-рюй!»
А ночью, когда от дружного храпа колебалось тоненькое пламя огарка, Лариса решительно дописала последние строки письма:
«...Я знаю, что поступила правильно, и вы меня поймете и простите. Иного пути у меня не было — я больше не могла так жить. Не сердитесь, что я все сделала тайно и самовольно, так будет меньше ненужных слез. Мои дорогие, бабушка и мама! Я вас очень, очень люблю! Ваша Лариса».
Паровоз простуженно крикнул в темноту, затормозил ход. Вагоны толкнулись друг о друга, затрезвонили буферами. От резкого толчка задергалось пламя и вдруг погасло, оставив дотлевать красную точку на копие фитиля. Кто-то пробежал вдоль эшелона. Раздался звонкий, привыкший к командам голос:
— Вы-хо-о-дни-м!
Разоспавшиеся девушки, по-детски поеживаясь и протирая глаза кулаками, стали прыгать на станционный песок.
Это был один из вокзалов затемненной, спящей Москвы.
Трудными оказались первые дни военной службы. Там же, на вокзале, девушек разбили на три группы. Две из них увели куда-то в ночной мрак перетянутые накрест ремнями военные представители. Третья, в которой оказалась Лариса, стояла беспорядочной толпой, ничем не напоминающей строй, в ожидании своего провожатого. Он вынырнул из темноты внезапно, огромный, неестественно широкоплечий флотский старшина, и моментально покрыл приглушенную девичью скороговорку густым, как нижняя октава геликона, басом:
— Стоп травить, девчата! Становись в колонну по четыре. Начинается флотская служба!
И, подстегнутая этим окриком, Лариса только теперь ощутила, что в:е прошлое точно отрезано ножом. Слово
«служба» вмиг отобрало у нее капризы, наклонности, привычки. Она становилась в ряд, в котором каждый похож на другого, в котором властвует суровое слово «приказ», в котором нельзя идти «не в ногу» ни в прямом, ни в переносном смысле.
И уже утром возвещенное старшиною «начало флотской службы» не замедлило вступить в свои права.
Оно началось на безрадостном, покрытом корявым булыжником дворе флотского экипажа. Шел предосенний, сеющий дождь, и от этого каждый камень отливал скользким мутноватым глянцем. Девушки, уже переодетые в топырящуюся форму, стояли двумя шеренгами, собранные на первые строевые занятия. Лариса с усмешкой думала, что дома мама, пожалуй, ужаснулась бы, увидев дочь почти раздетой под таким дождем. Л здесь никто не обращал на это внимания. Существовал «распорядок дня». В одной из его граф стояло «9-00—11-30— строевые занятия», и никакой дождь нс мог отменить «запланированное мероприятие».