Высокий мужчина выскочил из машины.
— Смотались, — бросил он. — Теперь ищи ветра в поле. С вами все в порядке?
— Почти, — улыбнулся Эдвард. — Спасибо.
На самом деле он не чувствовал благодарности, сам должен был справиться. Или в крайнем случае убежать. И не вышло.
— Прошу вас, садитесь, — предложил мужчина.
Эдвард хотел отказаться, но его удивил тон, который он уловил в голосе мужчины. Это было не обычное вежливое предложение, а приказ. Он сел на мягкое сиденье автомобиля, погрузился в тепло, мужчина предложил сигарету, шофер погнал машину, не спрашивая, куда ехать. Свет фар удлинился, казалось, что две длинные иглы протыкают туман. Мотор выл на высоких оборотах, преодолевая крутой подъем Тамки.
— Я живу на Ясной, — сказал Эдвард. — Если можно…
— Знаю, знаю, пан Фидзинский, — улыбнулся мужчина, — но сначала поедем ко мне. Мы давно мечтаем о встрече с вами.
Сквозь приоткрытое окно в машину врывался влажный воздух. На Новом Святе разноцветные полосы огней перерезали тротуары.
Эдвард даже не удивился, словно случившееся не было для него неожиданностью.
— В чем дело? — спросил он.
— Да так, кое-какие мелочи, стакан чая и рюмка водки.
Автомобиль свернул на Хмельную, потом на Брацкую. Они въехали в подворотню, напоминающую узкий туннель. Выходя из машины, Эдвард коснулся влажной стены.
Потом каждый раз, когда Фидзинский вспоминал тот вечер, он видел руки мужчины, державшие рюмку и сжимавшие ее так, будто он хотел раздавить, большие волосатые руки и слишком короткие рукава серого пиджака. Эдвард выпил водки и надкусил бутерброд; хлеб был черствый. Он глотал с трудом, словно его заставляли жевать дерево. Когда Эдвард сказал, что это дурацкое нападение на Доброй улице было подстроено, мужчина расхохотался. Он и не собирался отрицать, а просто спокойно объяснил, что существует много причин, по которым они не хотели вызывать Фидзинского официально или хотя бы просто «брать» на улице. Для его же пользы; правда, были и другие причины. К тому же иногда стоит проверить, как ведут себя люди при различных обстоятельствах, раскисают или нет, получив кулаком по морде или кастетом по затылку, могут ли защищаться, трусливые они или смелые. И надо признать, что у него, Эдварда Фидзинского, реакция неплохая, парень что надо, и, само собой, их не интересует, с кем он спит, с евреечкой или с полькой, — они люди без предрассудков. Потом он сказал, что фамилия его Наперала, майор Наперала, и сам факт, что он назвал свою фамилию и показал удостоверение, свидетельствует о доверии. Они верят в патриотизм Эдварда, но если перестанут верить… Впрочем, не стоит об этом сейчас говорить, они рассчитывают на него, ставят на него, он им очень нужен…
Если бы сразу, в начале разговора, Эдвард возмутился, повысил голос… Если бы спросил: по какому праву? Если бы сказал майору Наперале, или как там зовут этого типа, что он думает об их методах приглашения на беседы! А он пил и молчал. Пил и даже поддакивал, пил и молчал, словно эта болтовня о патриотизме и специальных службах могла кого-то убедить. А сам думал: что же майору на самом деле от меня надо? И чувствовал, как его охватывает страх, как деревенеют мышцы, как рука, словно чужая, неловко тянется к рюмке. Но чего же он, собственно говоря, боится? Откуда этот идиотский страх, которого он даже не почувствовал, схватившись с бандитами на Доброй улице, и которого никогда не знал на ринге? Лицо майора Напералы чем-то напоминало физиономию Юрыся, не чертами и не формой, оно было продолговатым, на щеках мягкая кожа, почти без следов растительности. Особенно тогда, когда Наперала открывал рот, чтобы пропустить рюмку, или подыскивал слова и помогал себе при этом, постукивая пальцем по столу, как тот в баре…
Так, может, все дело в Юрысе? Ведь наверняка тот работал с ними или на них.
Наперала встал, включил радио — передавали какую-то музыку, снова налил водки. И не какой-нибудь там высокосортной! Обычной горькой, от которой жгло горло, но все же прекрасной, великолепной, радостной…
Майор начал издалека, от «Завтра Речи Посполитой», спросил, как в этой газетенке работается, хохотнул и заявил, что газетенка плохонькая и платят там, наверно, мало. Журналистские наклонности, если они есть у Эдварда, наверняка от отца, и тут оказалось, что Наперала все или почти все знает о старике Фидзинском. А что, собственно, Эдварду известно об отце? Например, до майских событий 1926 года? Или еще раньше. Наперала спрашивал и сам отвечал. Отец был человек необыкновенный, Комендант его ценил. И еще как! Слышал Эдвард о мосте? Нет? Жаль. Комендант подъезжает к реке, а там саперы строят мост. Посмотрел, посмотрел Комендант и спрашивает: «А что там, ребята, на другом берегу? Сидят? Или дали драпака?» Командир саперов, будущий премьер, очки протер и говорит: «Не знаю, Комендант». А Фидзинский, ваш, значит, отец, коня пришпорил — и в реку. Через два часа возвращается, раненный в левую руку, в изодранном мундире. Добрался до деревни, в которой находился штаб кавалерийского полка, крестьян обо всем расспросил и двух часовых застрелил… За это ему дали орден Виртути Милитари[15]. Не рассказывал? А о Пилице? О Павяке? О том, как он ездил в разведку у реки Пилицы, в легионах знал каждый. Фидзинский и трое уланов в течение двух дней пробивались к своим. Это о них говорил Комендант: «Задницы у них превратились в отбивные котлеты, а длинные, непригодные для кавалерии винтовки до крови ободрали им спины».
Нет и нет? Так о чем же рассказывал старик Фидзинский, о чем рассказывал он сыну, к примеру, вечерами дома или когда вместе ходили на прогулку? Не ходили?
Эдвард пытался вспомнить, вспомнить что-нибудь такое, что стоило бы рассказать Наперале, ничего общего не было у офицера из легионов с тем знакомым ему человеком, который ругал весь мир и постоянно приносил домой плохие вести: что одного выгнали, другого посадили, вымарали статью в газете и осталось только белое пятно… Как-то не получался у них разговор, Эдвард не умел слушать, а отец запинался и умолкал, чувствуя сопротивление сына. Тут же в разговор вмешивалась мать, у нее уже был подготовлен монолог об успехах и продвижениях по службе Тадеков, Владеков, Янеков, знакомых, приятелей и родственников, которым повезло, которые этот мир, ими самими построенный, считают своим. А отец, сам из клана Вацеков и Тадеков, служивший вместе с ними в одной легионерской упряжке, отошел, дезертировал, как бильярдный шар, сильным ударом выбитый из игры. Офицер для специальных поручений Верховного Вождя! А потом, когда Верховный Вождь берет на себя ответственность за судьбы государства, офицер подает в отставку. Почему? И прежде чем Наперала задал этот вопрос, прежде чем, взяв двумя пальцами рюмку и уставившись на Эдварда, спросил его: «Как это случилось? Как вы это можете объяснить?» — Эдвард подумал, что отцовская измена была бегством, ничем другим, только бегством… Достаточно было увидеть лицо Коменданта, твердое, как будто высеченное из камня, а потом вспомнить лицо отца, мягкое, круглое, со светлой щетиной на щеках, чтобы понять, что любая мелочь из того, что решал Пилсудский, была невыносима для Фидзинского. Он сбежал, и Эдвард сочувствовал этой отцовской слабости; может быть, поэтому отец и не рассказывал ни о Пилице, ни о мосте, ни об уланах, потому что расстался с прошлым, потому что сила и ловкость остались только как болезненное воспоминание, и кто бы поверил, глядя на него, что когда-то… Он помнил приоткрытые двери в гостиную, себя, десятилетнего сопляка, босого, в длинной ночной рубашке, мать и отца в глубоких креслах, стоявших в то время у окна… Он подумал, что отец плачет, видимо, мама кричала, но мама не должна все время кричать на отца и на него… А отец повторял: «Не могу… Не могу… Ты должна это понять, дорогая, я не гожусь, не верю, здесь нужно повиновение и только повиновение, а я предпочитаю…» Эдвард не помнил, что отец предпочитал…
Через несколько лет, когда ему уже исполнилось четырнадцать и он иногда просматривал газеты, в один из вечеров отец пригласил его к себе в кабинет. Они были одни в доме. «Я видел, что ты читаешь о Бресте[16], — сказал отец. — Ты уже большой мальчик». И начал говорить сам, не дожидаясь ответа сына. Цензура конфисковала у него уже две статьи, и он хочет, чтобы сын об этом знал. Сын утонул в глубоком кресле и пытался хоть что-то понять из трудного набора слов о демократии, о легальном, гарантированном конституцией праве на оппозицию, о побоях в тюрьмах, о Костке-Бернацком и о заслугах арестованных. «Так ведь они, — сказал Эдвард, когда отец кончил, — обманули маршала». Маленькие черные существа, прыгающие под большими усами, неизвестно почему, Эдвард именно так представлял себе брестских узников. «Маршал сильнее их», — сказал Эдвард уверенно.