Как-то его застал дождь, — в дожди ручей быстро темнел, наливаясь кровянисто-охряным цветом размываемого где-то в верховьях лесса, — и Егор долго поднимался на угорье, к аулу, скользя и раскатываясь костылями по раскисшему суглинку. На ободке чашки он сделал дыру, пропустил в нее веревку и вешал себе на шею. Чашка весело терлась о звездчатые пуговицы гимнастерки, тонко позвякивала, и Егор чему-то улыбался.

У дома стояла впряженная в телегу коровенка. Как крестьянский человек, Егор сразу уловил какую-то несуразность в ее виде. Такой чудной хомут был на корове — вроде как бабьими руками наспех слаженный. Простенький треугольник из толстых палок, — ну точно как на тех свиньях, которые взяли привычку шастать в огороды сквозь рассохшийся частокол, — был обшит тряпьем. Корова, похоже, конфузилась в таком хомуте и, чтобы заглушить в себе это коровье возмущение, вызывающе смачно жевала сдернутую с веревки исподнюю рубаху Егора.

Он замахнулся было на нее костылем, да раздумал ударить — плюнул под ноги и с досадой пихнул дверь в сенцы, прикидывая, кого это принесла нелегкая. На махоньком хозяйском стульчике посреди комнаты неуверенно сидела бывшая соседка Клавдия, последний человек из распавшейся весной бригады старателей. И гостья нежданная, и Липа, и сын, — которых, видно, тоже пригнал дождь, — повернулись к нему и уставились на чашку на груди.

— Да ты, Егор Герасимыч, я гляжу, прямо герой, — скованно засмеялась Клавдия, пытаясь как-то скрыть свою неловкость, — герой, и даже с этим… с барабаном! Ходишь небось по Ак-Жону и колошматишь по донышку.

Егор пытливо посмотрел, на заплаканную Липу и шваркнул чашку под кровать. Учуяв недоброе, в два маха достиг он топчана, плюхнулся на него, не выпуская из рук своих ольховых костылей — мокрых, скользких, опостылевших хуже всякой горькой редьки, но дающих ему сейчас ту малую веру в себя, без которой — ложись и помирай. Укрепляя в себе это ощущение силы, сжал костыльную поперечину до ломоты в суставах и тихо засмеялся, стараясь думать веселое про коровенку в хомуте.

— Ты чего это? — не сразу нашлась спросить Клавдия, чувствуя, что инициатива уходит из ее рук.

— А так, историю одну вспомнил… — Егор понарошке, будто со смеху у него выступили слезы, утер глаза.

— Какую историю, Гоша? — деликатно встряла Липа, стараясь отойти совсем, будто ничего с ней и не было.

Егор и ухом не повел, оставив вопрос жены без внимания, прислонил к стене костыли, расслабляя онемевшие кисти рук и вроде как впервые чувствуя ногами, что под ними наконец-то есть незыбкая неболящая опора, Будто что-то ударило в ступни, они враз загорелись, и явственно пошла по ним кровь. «Теперь подымусь», — успел подумать Егор и по-настоящему весело прищурился на гостью:

— Так ты что, Ефимовна, при новом деле теперь состоишь или так — путешествуешь просто?

Клавдия заерзала на стульчике, покосилась на Степку и Липу и, выпрямляясь, видимо, взяла себя в руки.

— Я, Егор Герасимыч, про то ничего тебе не скажу — у нас времени в обрез, нету его совсем, для пустых разговоров-то. Если засветло не проскочим Бай-Буру, к утру на этом чертовом перевале мы окостыжимся, как цуцики.

Егор помолчал, покрутил шеей.

— А зачем мне Бай-Бура? — вкрадчиво поинтересовался он. — В город я пока что не шибко рвусь. А если тебе, Клава, заночевать негде со своим коровьим транспортом, — он хотел было опять посмеяться, да не вышло чего-то, — то располагайся у нас, места хватит.

Клавдия ухмыльнулась словам Егора, пошарила во внутреннем кармане намокшей телогрейки и достала красного петушка из пережженного сахара; палочка, на которой держался петушок, надломилась, Клавдия выпрямила ее и, сдув налипшие крошки, протянула мальчонке.

— Я тебе, Гоша, много говорить не буду, хоть я и соседка твоя бывшая и жизнь твою здесь всю насквозь знаю. Только спрошу: ты о ребенке своем — подумал? Ты сам тут сгниешь ни за понюшку табаку — ладно, дело твое. А ребенку для чего такое приключение?

— Говорила ж, Гоша, — через силу поддержала Липа, не глядя на мужа, — уедем, Гоша! Не хочешь счетоводом в колхоз — устроишься кем-нибудь на завод, в городе, и я пойду: худо-бедно, а два раза в месяц твердая зарплата и карточки свои.

— Да на худой-то конец, если уж на то пошло, — непривычно загорячилась тихонькая, незаметная Клавдия, — для начала, пока встанешь на ноги, не грех бы и петушков из сахара делать. Другие-то вон, — ткнула она пальцем на обмусоленного петушка в Степкиных пальцах, — льют, продают и горя не знают! — Она выпалила — и смолкла, как задохнулась, сама себя проклиная за такие фальшивые слова. Бухнула не думавши, кулема несчастная! Называется, подсказала… Да ведь что-то же нужно было ей делать, говорить, чтобы стронуть этот воз с места!

— Ну, нам вовсе не обязательно, чтобы петушки, — примирительно заметила Липа, сказав самое первое, невпопад. Она испугалась, что сейчас Егор вспыхнет — и завяжется перепалка с терявшей терпение Клавдией. — Можно и кроме петушков что-нибудь придумать, скажи, Гоша.

Егор усмехнулся одной щекой, а Степка держал в руке липкого, с горчинкой, петушка на сломанной ножке и пытался представить, как это возможно, чтобы дома было сколько хочешь таких петушков на палочке, — ты один съел, а отец тебе уже другой дает! И вообще нет им счета!

— Мы здесь одни остались, русские-то, тетя Клава, — сказал он жалостливо, удивляясь своему голосу. — А казахи только знают хлеб сеять, сено косить да овец пасти, больно им нужен этот касситерит!

Егор опешил малость, глянул на сына. Тот ответно вперился в него, а в уголках глаз набухали слезинки. «Кожа да кости…» Права, права Клавдия — о сыне надо подумать! Своей жизнью, будто вечной, без износа, он распоряжаться волен, своей — не сыновней. Какое до всего на свете дело этому несмышленышу, — мальчишке одно: чтобы сыт был, одет, обут. «Что-то я тогда не сказал ему», — отводя глаза, подумал Егор о сыне, вспоминая их весеннюю дорогу через Ак-Жон: «Не того бояться надо, сынок…» Не эту, мол, легенду, сказку про людские слезы. А чего же? Что он хотел сказать тогда Степке? Сытости бояться надо, самоуспокоенности? Понял ли бы он, голодный-то…

Тоненько звякнула в окне вышедшая из пазов шибка — поднялся на улице ветерок. Либо тучи разгонит, либо пуще накрутит. Клавдия прислушивалась к бравшему за душу шелесту прошлогоднего конопля под окном и решала про себя, как быть. В который уж раз удивлялась сама себе: чего она, в самом-то деле, ввязывается не в свое дело! Ну, узнала от кого-то, что Егор Абакумов, последний бригадир, застрял со своим семейством на брошенном прииске. Пролежал, мол, пластом не день и не неделю — почитай, всю весну, а теперь на костылях, а ребятенок с мачехой мантулят на покосе. Ну, узнала, и что из того? Схватилась, как дуреха, раздобыла коровенку эту несчастную — приехала: здрасьте!

А все-таки чудно и отрадно: хоть та же Липка! Прежде сторонилась ее, Клавдию, открыто недолюбливала за что-то, а тут обрадовалась, как родне, и в слезы. И Степка на шее повис: «Тетя Клава!..» Видать, набедовались.

Вместе с Липкой и надумали: силком брать мальчонку — и в телегу! Гошке некуда будет деваться, волей-неволей капитулирует и пошкандыбает за телегой как миленький! До города, мол, довезу вас, а там — как знаете…

Клавдия поднялась со стульчика и, словно раздумывая, уходить ей или погодить еще сколько, постояла посреди комнаты. Вздохнув, подошла к Егору и села рядом.

— Ну ладно, Гоша, — как бы смирилась она, — только ты мне вот что скажи… — Клавдия помолчала, без толку расстегивая и застегивая одну и ту же пуговку на своей телогрейке. — Если ты сам чувствуешь, что все сознаешь, как оно есть, и считаешь свою теперешнюю жизнь правильной… тогда скажи мне вот что. Ты же не ребенок, отдаешь себе отчет, что этого касситерита, будь он неладен, может и совсем здесь не быть. Только по слухам и известно, что таятся тут залежи, а кто видел? Где они тут спрятаны? Пойди узнай… Ак-Жон небось не таких, как ты, в бараний рог скручивал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: