И вышли они перед полночью из дома. Сабина несла туго набитую клеенчатую сумку, Доба сгибалась в три погибели, хотя ничего не несла. Петляя среди домов, затаиваясь в подворотнях, пробегая чрез темные дворы, они выбрались из города. Из того города, где еще несколько дней назад хотели умереть. Шли молча по влажному лугу, который льнул к их усталым стопам, как пушистый ковер. Шли, пока Доба не уселась под трухлявым тополем, еще высоким, еще шумящим, но уже неотвратимо приговоренным к смерти. — Идем, мама, тут нехорошее место, тут кто угодно может нас увидеть. Найдем какой-нибудь лесок, тогда отдохнешь, — прошептала Сабина. Мать молча покачивалась, словно ее расшатал весенний ветер, и немного погодя, лишь после того, как раздосадованная Сабина, бросив сумку на траву, присела рядом с ней, раздался ее благоговейный голос: — Оглянись, Сабина, взгляни повнимательнее, ведь почти ничего уже не видно. — Не видно, — согласилась Сабина, она смотрела на мать, а не назад. — Там наш город, — голос Добы Розенталь окреп от нарастающей боли, — там остался мой муж и твой отец, там осталось все, что мы имели… — У нас еще есть жизнь, — осмелилась вставить Сабина. — Есть или нет. Что ты знаешь о жизни? — воскликнула мать и тут же умолкла. Снова закачалась, почти касаясь лицом подогнутых колен. На каком-то дворе в километре или в двухстах метрах от них вдруг залаяла деревенская собачонка. Лай прозвенел над лугом, как предостерегающий голос нормального, вопреки всему, мира, где опасность и страх по-прежнему были в цене. Доба перестала качаться, прислонилась к немощному стволу тополя и произнесла почти шепотом: — Я должна тебе кое-что высказать, именно сейчас и на этом месте. Хочу, чтобы между нами не было неясности. Оглянись, я не бегу оттуда, хотя Ревека очернила меня таким обвинением. Я даже не ухожу оттуда, а только иду с тобой, ибо такова воля Леона Розенталя. И хотя на смертном одре он не успел ее подтвердить, я знаю, что решения своего не изменил. А теперь веди меня, ибо я слепа. Вижу лишь то, что оставила там, а впереди — ничего. — Она подымалась до того медленно, что Сабина в сердцах дернула ее за рукав пальто. — Я не слепая, хотя едва не ослепла от слез. Ты не оглядывайся, смотри вперед и вдыхай запах травы. Тут все пахнет иначе, чем там. — Что из того? — возмутилась Доба Розенталь. — Мы уходим украдкой, обрываем корни, которые связывают нас с этой землей, а ты все еще ничего не понимаешь? — Не понимаю? — Сабина засмеялась, и в ее смехе послышалась горькая ирония. — Не понимаю? — и бросилась бежать по ровному, как стол, лугу, и у нее закружилась голова от чистого ночного воздуха. Дожидаясь отставшую мать, она не только ногами, всем телом ощущала плавное колыхание весенней земли. И когда мать наконец поравнялась с ней, шаркая тяжелыми ботами по высокой траве, Сабина без запинки выложила те полусвятые, полукощунственные мысли, которые неотступно сопутствовали ей до самой окраины города. — Не понимаю? А что тут понимать? В одном углу стояла Ревека, которая желала нам погибели, в другом углу стоял Натан Рубин, который желал нам всего хорошего. Немцы заберут Ревеку из одного угла, заберут Натана из другого угла и столкнут их в общую могилу. Чего тут понимать? Если уж кому-то непременно захотелось умереть, то лучше здесь, на лугу, в лесу, под ароматной сосной, на проселочной дороге. И это будет уже совсем другая смерть. — То есть какая же она будет? — осведомилась мать настороженным, прерывающимся от одышки голосом. — Она будет красивой и более похожей на человеческую. К чему так глупо рваться на кладбище, где и без того страшная теснота. К чему преклонять колени над огромной ямой, где труп на трупе? Можно быть овцой и жить в стаде, только зачем умирать в стаде? — Саба, Сабина, дочь моя! — согбенная женщина вдруг выпрямилась и воскликнула столь громогласно, точно в эту ничтожную долю секунды ощутила в себе мощь патриарха Авраама, от которого ведут род свой иудеи, и веру пророка Моисея, который предводительствовал евреям, когда они шли из Египта в землю обетованную. — Саба, я должна тебе это сказать! — Что ты хочешь мне сказать? — Сабина подошла к матери и крепко обняла ее левой рукой, так как в правой все еще держала клеенчатую сумку с остатками имущества. — Уже ничего… — простонала мать после долгой паузы, — я не могу найти с тобой общего языка. Ты всегда предпочитала разговаривать с отцом. Уже ничего. — И они молча зашагали по лугу, влажному от утренней росы. Обошли стороной какую-то деревушку, обозначенную на карте ночи отчаянным лаем собак, поплутали по небольшому довольно густому лесу, и, когда рассвело, путь им преградила мутная речка, подмывающая вербы, благоухающая рыбой и аиром. Сабина коснулась коленями мокрого песка, зачерпнула пригоршню холодной, желтовато-розовой воды и обрызгала себе лицо. — Теперь я крещеная! — крикнула она матери. — Мне здесь разрешается жить, и сейчас мы будем завтракать. — Доба Розенталь не нарушила молчания, с которым вошла в сговор несколько часов назад. Она смотрела на дочь, на человека ей близкого, но так изменившегося за время долгого и рискованного пути. Смотрела прищурясь, так как солнце начало совершать омовение в воде, а Сабина сидела у самой воды. Лицо то же самое, и голос мало изменился, но что может сделать с человеком такое путешествие. Он вроде бы прежний и вместе с тем совсем иной. Доба Розенталь могла бы теперь точно сказать, когда Сабина начала опасно отрываться от земли. Пока прощались с пустым домом, где жило еще сонмище Натанов, Файвелей, Енахов, Сар, Ревек, Фрум, но не было уже Леона Розенталя, все еще обстояло нормально. Пока, сгорбившись, пробирались вонючими подворотнями, безлюдными дворами и порой приходилось не дышать, если раздавался стук кованого сапога по тротуару, Сабина была еще прежней Сабиной. Лишь позднее, когда надышались ветром на лугу и далеко позади осталось кладбище и трупный запах еврейских домов, Сабину что-то подхватило и увлекло вверх. Оторвалась она от своей земли, а когда снова на нее упала, то ступила уже не на свою землю.
Доба Розенталь еще раз перебирала в памяти все подробности и маленькими глотками пила эрзац-кофе с сахарином. Если память принуждать к чрезмерным усилиям, то память часто начинает вскипать и разыгрываться, как река в половодье. И неудивительно, что эта полая вода вышла из берегов, залила луг с умирающим тополем, быстро управилась с щебжешинскими улочками и уже начала подбираться к пузырьку из-под лекарства, где Доба Розенталь хранила сахарин. Бутылка как бутылка, средней величины, зеленого стекла, а какое в этой бутылке богатство. Можно его быстро и с относительной точностью оценить, вычтя четыре белые таблетки, растворенные в кофе полчаса назад. В прошлом году Леон Розенталь купил сто таблеток за тридцать злотых, а затем сто таблеток за сорок пять злотых. В январе Доба насыпала в зеленую бутылку двести таблеток, заплатив Бене Драбинке сто двадцать злотых да еще угостив его рюмкой медицинского спирта. А когда Леона привезли из инфекционного изолятора, где он отчаянно боролся с сыпным тифом, Доба на радостях крайне легкомысленно выложила за двести таблеток двести злотых. А Беня еще рвал на себе волосы и божился, что эта самая убыточная сделка за всю его долгую жизнь. А может, он был прав? Ведь если вдуматься, то увидишь, что сбываются самые мрачные предсказания и все дорожает, за исключением жизни.
Щеки Сабины порозовели от утренней свежести и утреннего солнца. Она собирает крошки. Ест неторопливо, с надлежащей осторожностью, ведь лепешки мать пекла на жаровне всего-навсего из затхлой муки с солью, замешенной на воде, и поэтому они не могут не крошиться. К тому же пекла она их в прошлую пятницу, значит, четыре дня назад. — Слышишь, Сабина, слышишь? — воскликнула Доба Розенталь, и крошки, которые Сабина держала на раскрытой ладони, высыпались, упали на землю, как манна небесная. Тарахтенье колес так внезапно раздалось над тихим берегом реки и глубокими выбоинами дороги, у которой они сидели, что ни та ни другая даже не подумали о бегстве. Услышали пофыркивание лошади, крестьянская телега медленно выезжала из низкорослого кустарника, а они сидели недвижимо, повернувшись боком к этому воплощению их неопределенной судьбы, катившей на четырех колесах. Мужик заметил сидящих женщин, собрался было что-то крикнуть, уж и рот широко разинул, но возглас застрял в горле. Присмотрелся к Добе Розенталь, а к другой, что помоложе, даже не стал присматриваться. Все было ясно, как этот весенний денек, который начинался так безоблачно. Лошадь шла не спеша, пожалуй, даже замедлила шаг в нескольких метрах от окаменевших женщин, а мужик, все еще с открытым ртом, заинтересовался вдруг макушками придорожных сосен. И тут Сабина очнулась. Сперва услыхала учащенное биение пульса, потом резко и болезненно кольнуло под левой грудью, а чуть позже она как бы впервые открыла солнце, запах реки и цвет травы. А значит, должна была немедленно принять этот мир, который секунду назад ее принял. — Добрый день! — крикнула весело и, словно ошеломленная собственной радостью, повторила еще громче: — Добрый день! — Мужик оставил в покое макушки сосен, повернулся к девушке и широко, беззубо осклабился. Его бурое от дождей, солнца и ветров лицо, изрезанное тысячью морщин, еще больше сморщилось от широкой улыбки. Он приподнял шапку, и его голова, покрытая редкими волосами, показалась Сабине слегка помятым глобусом, на котором неискушенная рука начертала складки горных массивов, пологие закраины долин, русла рек и речушек. Мужик дернул вожжи, и лошадь остановилась, точно заранее подготовленная к подобному развитию событий. — Куда же это вы? — захрипел он, так как не успел еще соорудить цигарку и прочистить махорочным дымом легкие. — Туда, пожалуй, туда. — Сабина показала рукой на кустарник, откуда только что выкатилась крестьянская телега. — Что ж, можно и гуда, — произнес мужик, подумав, — всюду можно, только с умом, немцы-то всюду охотятся. Вчера, к примеру, были в Радечнице. Они по-ястребиному где-то вверху парят и невзначай оттуда пикируют. То заберут из Радечницы, то заклюют кого-нибудь в Горае или в Сулове. Я-то еду во Фрамполь, вам, надо полагать, не по пути? — Нам в другую сторону, — ответила Сабина уже почти уверенным тоном, этой уверенности еще не набралось столько, чтобы прямо спросить дорогу на Избицу. — Что ж, можно и в другую сторону, только будьте осторожнее, ведь они наскакивают, как ястребы. И так вот напоказ выставляться не надо. Голодные? — Пожалуй… — Сабина невольно покосилась на клеенчатую сумку, из которой высыпались несколько почерневших морковок, две луковицы и три основательно подгоревшие лепешки. Мужик сунул руку в мешок из-под овса, порылся в нем, вытащил харчи в холщовой тряпице и удивительно метко бросил узелок прямо под ноги Добе Розенталь. — Храни вас господь! — крикнул он во весь голос, пересилив хрипоту. Причмокнул, тряхнул вожжами и, уже не оглядываясь, поехал вдоль реки. Потом дорога свернула в поле и затерялась в сосняке. Скрипучая телега тоже исчезла в лесу. Лишь теперь Сабина начала развязывать узелок. Доба видела еще как сквозь туман быстрые пальцы дочери, зажмурилась, а когда снова открыла глаза, на холщовой тряпице красовались ароматный деревенский хлеб и кусок желтоватого сала. — Мама, он не бросил в нас камнем, — сказала Сабина так тихо, что едва расслышала собственный голос, и в тот момент, когда все тени, зловещие подшептывания и страхи превратились в буханку хлеба, Сабина Розенталь заплакала так громко, что самая опытная профессиональная плакальщица позавидовала бы ее рыданиям.