Сабине приснился Натан Рубин. Не Витольд, не рыжий Элиаш, потрясавший всамделишным револьвером, а именно Рубин, о котором ни разу не вспомнила с той минуты, как вырвалась вместе с матерью из Щебжешина. Почему Рубин? Он всегда и всем уступал дорогу, а теперь не желал уступить. Всегда первым кланялся соседям по дому, кланялся учтиво и старой Саре Вульке, и молодому Файвелю Пятьминут, а теперь вот предстал с вызывающим видом перед самим Ширингом. Не поклонился Ширингу. — Мама, что это за сон? Такое и во сне не часто увидишь. Слушай внимательно: идет по середине тротуара Ширинг, а пан Рубин не убегает, хотя все разбегаются. Пан Рубин держит за уши белого кролика, иронически ухмыляется и весело кричит: — Ширинг, мне интересно, попадешь ли ты в белого кролика, выстрели, Ширинг, что тебе стоит… — Выстрелил? — спросила Доба, прислонясь к теплой трубе. Ночи уже были холодноватые, сырые, и по утрам Доба Розенталь почти всегда отогревает старые кости, прижимаясь к теплым кирпичам. — И минуты не раздумывал. Бах — и попал кролику в голову. Из белой головки полилась струйка крови… — Ша, хватит. Зачем ты мне такие вещи рассказываешь? К чему нам такие сны? — Доба старательно закуталась в черную шаль, словно хотела оградиться от этих неприятных, таинственных слов, которые рассвоевольничались в темном убежище на чердаке. — Ведь я себе снов не выбираю, — мягко ответила Сабина и подошла к матери. С минуту она слушала шум дождя. Тяжелые капли стучали по железной крыше, как по упругой коже бубна. — Я не томлю Витольда воспоминаниями о нашем Щебжешине, ведь он говорит мне о жизни, которая будет прекрасной, как широкий зеленый луг. Так кому же мне рассказывать о Ширинге и пане Рубине? — Ты вся дрожишь… — Доба прикрыла Сабину крылом шерстяной шали, — не простудилась ли? — Я чего-то боюсь, мама. — Так не бойся, продолжай, расскажи все, ведь, пожалуй, действительно нет хуже мыслей, которыми не с кем поделиться. Ну, что было дальше? — С белым кроликом? — С кроликом, с этим страшным Ширингом и Натаном Рубиным… — Убитый кролик вдруг превратился в белого голубя и взлетел высоко-высоко, а пан Рубин захлопал в ладоши, как в цирке, и закричал: — Теперь в меня стреляй, Ширинг, не пожалеешь, собственными глазами другое чудо увидишь. Я полечу еще выше, чем этот кролик, честное благородное слово, еще выше. — Ширинг выстрелил, но чудо не повторилось. Пан Рубин упал на камни, поцеловал эти камни, точно какую-нибудь святыню, и умер. А Ширинг пнул ногой бездыханное тело, вопя: — Ты обманул меня, еврей, дал мне честное слово, еврейская гнида! Теперь я тебе клянусь, что даже после смерти горько пожалеешь об этом обмане. Обманул, старый лапсердачник! Подыхать-то любой из вас умеет, а ты должен был полететь. — Доба Розенталь так крепко обняла Сабину, что они теперь словно слились воедино. — Не возвращайся туда, Саба, прошу тебя, не возвращайся. — Куда, мама? — В Щебжешин, к Ширингу, к Рубиным, к Файвелям, в наш ад. — А ты не возвращаешься? — Я — другое дело, мне остались лишь эти возвращения, ты же должна смотреть совсем в другую сторону. Непременно, достаточно того, что одна из нас привязана к тем могилам. Я храню верность кладбищу, а ты будь верна жизни. Слушайся Витольда, смотри только в ту сторону, куда он велит. — Сабина освобождается из объятий матери и какой-то деревянной, сомнамбулической походкой направляется к оконцу, на стекле которого расплываются потоки дождя. Почему возвращаешься все позднее, Витек? Стекло холодное, как лед. Великолепный компресс для распаленного лихорадкой лба. Может, меня действительно лихорадит? — думает Сабина, вспоминая вчерашнюю ночь. Все уже спали, а она выскользнула из убежища, осторожно, чтобы ни одна перекладина не скрипнула, спустилась по лестнице. Не зажигая света, шаря руками в темноте, прошла через кухню, открыла дверь и очутилась за порогом дома. Этот порог был обыкновенной деревяшкой и одновременно великим символом. За этим порогом находился мир, который официально не существовал для Сабины. А может, и вправду не было уже ничего, кроме этого зеленого домика, кроме тесного убежища на чердаке? Может, все, что она видела из чердачного оконца, было попросту сном? Неужели Витольд лгал? Как попасть в тот мир, где целый день можно лежать на прогретой солнцем траве, спать под цветущей яблоней, встречаться с теми, кого хочется повидать? Не закрывая двери, она вышла на середину двора. Дождь лил холодными струями, но Сабина не ощущала дождя. Шла босиком по лужам, шла в белой ночной рубашке, уже мокрой насквозь, плотно облепившей тело. Где этот мир? Сквозь сколько дней и ночей надо пробираться, чтобы дойти до огромного сада, о котором говорил Витольд? Никогда не будет сада, как никогда уже не будет Леона Розенталя и Сары Вульке, Файвеля и Ревеки Пятьминут, маленького Ицхока Зоненшайна и Эмануэля Левина, который, прячась по ночам на кладбище, рассказывал о Бразилии, известной ему лишь по книгам. Залаяли собаки на соседних дворах, и Сабина опамятовалась. Упала с черного неба на черную землю, побежала к дому и, переступив порог, почувствовала такую радость, словно, захлопнув дверь, можно было надежно отгородиться не только от плохих людей, но и от черных мыслей.
— Прелестно. Витольд тебя научил? — Доба Розенталь встревоженно присматривалась к стоявшей у окна дочери, долго молчавшей дочери, и теперь рада, что Сабина прервала молчание. — Он уже должен вернуться, мама… — Она открывает оконце, прислушивается к отзвукам угасающего избицкого дома. Может, через минуту раздастся знакомый скрип калитки? Потом веселое посвистывание — песенка о краковяке и его семи скакунах была их условным знаком. Даже если бы Витольд засвистел другую мелодию, Сабина узнала бы, что это он. Если бы молча отворил калитку, тоже бы знала, что это Витольд возвращается. Она уверяла его всерьез: — Ты этого даже не представляешь, ведь калитка скрипит иначе, когда ты ее открываешь. — Он засмеялся, целуя девушку в щеку: — Иначе? Значит, даже калитка радуется моему возвращению? — Доба Розенталь снова внимательно приглядывается к дочери. Нет нужды все время разговаривать, можно молчать, хотя молчание Сабины ей не нравится. От такого молчания только один шаг до какой-нибудь трагедии. — Что ты хочешь, Саба, ведь он работает в поте лица, чтобы у тебя был кусочек масла и кофе с настоящим сахаром. И ты еще требуешь, чтобы он каждый день являлся к тебе пунктуально, как чиновник в довоенном банке? — Не требую, просто боюсь за него. — Он уже не ребенок, Саба, и знает, что делает. Все взял на себя, взвалил себе на плечи и все тащит. Что бы мы без него… А когда приезжал к нам впервые в Щебжешин, был совсем беспомощным птенцом. Порой мне не верится, что тогдашний Витольд и нынешний Витольд одно и то же лицо. Слышишь, что я говорю? — Слышу, мама. — Всего она не слышала, так как именно сейчас пыталась припомнить позавчерашний разговор с Витольдом. Он объяснял ей, что все чаще занимается теперь такими важными делами, о которых нельзя рассказывать. — Такими важными? — Не спрашивай о подробностях, я присягал. — Верю тебе, должно быть, это действительно серьезно, раз наши встречи отошли на второй план. — Тучи заслонили небо, на чердаке царила такая тьма, что Сабина даже не различала окна, находившегося в метре от колченогой пыльной кушетки, на которой они сидели. — Не будет сегодня никаких звезд, никуда мы не поедем на Большом Возу, останемся здесь, — сказала Сабина. Пусть он меня поцелует и пусть узнает все мои мысли, которых я порой стыжусь, а сегодня горжусь ими, подумала Сабина. В смертельном напряжении, как будто прыгала с крутого обрыва в глубокий поток, она взяла холодную руку Витольда и неотвратимо понесла сквозь тьму. Пока Витольд не ощутил под пальцами маленькое, словно еще недозрелое, но уже отягощавшее ветку яблоко. И была это грудь Сабины.
Лишь после завтрака Ян снова услыхал голос соседа: — Пан Буковский, вы знаете Реевец? — Слабовато, всего один раз побывал там, к тому же давно, примерно в тридцать третьем году. — Если выйду отсюда целый и невредимый, съезжу в Реевец. Разыщу мать того парня, может, и Терезу найду, которая путалась с Августом, расскажу им все, что надо… — А что надо? — Надо им рассказать, что наш парень погиб геройски… — Не погиб, а тихонько помер от паршивого тифа. — Тут не умирают, пан Буковский, умереть можно в собственном доме или хотя бы под собственным забором. По эту сторону колючей проволоки каждый хефтлинг погибает как герой, даже если сам скачет в выгребную яму. А я не уверен, такими ли нас после войны сочтут? Мой брат будет на высоте, ведь он не дался им в руки, стрелял и воевал, а меня-то просто гноили здесь, а парень из Реевца загнулся от дурацкого тифа. Один наш, деревенский, сразу в лес подался и партизанский отряд собрал. В волостном правлении документы по продналогу сожгли, фольксдойча порешили, полицая пустили в расход, организовали несколько налетов на пункты слива молока, и в округе появился свой орел. Пан Буковский, что я буду значить рядом с таким орлом, когда вернусь в свой Немежин? — Сперва надо вернуться… — произносит в раздумье Ян, а сосед усердно кивает, поддакивая, и кричит: — Я вернусь, я в это уже поверил! Худшее позади, даже из барака смертников удалось вырваться, и теперь уж запросто не дамся.