«…Но теперь уже не выкрутишься и неизвестно кого ты утешаешь меня или себя не скажу тебе ничего о моей боли и страхе никто не имеет права меня обвинить потому что человек всего лишь человек и выдерживает столько сколько может выдержать пусть придут сюда те кто рассказывал мне о геройских подвигах, пусть выдержат хотя бы день в большой темной комнате в преддверии ада никто не имеет права требовать чтобы человек превратился в молчащее дерево… человек с полопавшейся кожей и поломанными костями окровавленный с вырванными ногтями это ведь не дерево пусть придут сюда но почему именно я и куда мне деваться со своей жизнью которая уже не жизнь а сплошной страх перед всем и перед собой и перед каждым голосом и перед сном и перед пробуждением и перед каждым восходом и закатом солнца и перед своей черной тенью… в преддверии ада никто не в праве требовать чтобы человек… окровавленный с вырванными ногтями чтобы человек с полопавшейся кожей и поломанными костями превратился в дерево…»
На десятый день их вывели из камеры. Роман предчувствовал, что это случится именно в этот день. И прежде, чем загрохотали по коридору подкованные сапоги, прежде, чем заскрежетал в замке ключ, он придвинулся к Петру и положил ему руку на плечо, а Петр задрожал, как в лихорадке.
— Ко всему надо приготовиться, — сказал Роман. — Если так случится, что нас вместе поведут кончать, надо будет в последний раз попытать счастья…
«…Не скажу тебе ничего не поведут нас вместе не заслужил я твоего доверия но честно говоря человек никогда не знает чего он стоит надо сначала пройти с обнаженными нервами через такую большую темную комнату чтобы…»
— Надо в последний раз попытать счастья. Надо умело притвориться, что мы совсем сломались. Когда будут тебя подталкивать прикладом — падай. И пусть думают, что мы способны только ползти на карачках и что наши перебитые кости уже тоскуют только по сырой земле. А я выберу подходящий момент, понимаешь? Тот единственный, подходящий момент. Ту счастливую секунду — и тогда крикну, и мы бросимся в разные стороны. Обязательно в разные стороны, тогда им будет трудно взять нас на мушку. Мне один такой бросок удался, ты знаешь. Палили по мне десять сукиных сынов и все впустую. А я благополучно ушел в лес. Какой-то шанс всегда есть. Говорю тебе, есть шанс, пока человек в этот шанс верит.
«…Не убегу я ни в какую сторону… мне и впрямь только на карачках ползать… но Петр не знает об этом и не узнает до той последней минуты он верит в мою счастливую звезду и только эта вера еще может его спасти подарить ему жизнь или хорошую смерть… то есть смерть без страха без собачьего скулежа над вырытой ямой… он хочет жить у него в глазах воля к жизни и то великое неведение благодаря которому можно далеко улететь как на мощных крыльях…»
На десятый день их вывели из камеры. Роман вышел в коридор спокойно, а Петр судорожно вцепился в дверной косяк, и его пришлось выволакивать силой. Потом его подталкивали по лестнице, били прикладами по шее, пока не подошел к нему Вольке и не шепнул тихо, успокаивающе: дурак, чего дергаешься? Ведь это будет только представление. Берем вас вместе, чтобы Варецкий ни о чем не догадался. А для тебя это будет только цирк, понял? Через полчаса вернешься в камеру, я ведь дал тебе слово офицера.
Ехали медленно, потому что улицы были узкие, то и дело встречались крестьянские подводы. Конвоиры курили и молчали, словно на похоронах. День обещал быть солнечным. Небо голубело, как на картине, и все люди, шагавшие по тротуарам, выглядывавшие из окон, люди без страхов и огорчений, искренне радовались этому картинному небу.
— Помни, — шепнул Роман, — как только дам знак, следи за мной… — И ничего больше не сказал, так как сидевший рядом жандарм ткнул его локтем в ребро.
«…Ведь это я уготовил Петру такой конец… он все рвался в лес и может счастливо прожил бы в своем лесу до конца войны если бы не мое решение… если бы не типография… но вправе ли мы мечтать о конце войны… кто дал нам это право… каждый день умирают люди умирают в тюрьмах и на виселицах и в камерах пыток и даже в лесу по которому так тосковал Петр умирают почему же мы должны быть счастливее почему именно нам должно повезти больше чем тем которые уже истлели в земле но кто-то переживет кто-то останется ведь это я уготовил Петру такой конец но почему я… это война обрекла его… каждый хочет жить и тот кто жизни еще не познал и тот с сединой на висках каждый потому что все может отдать человек и только жизнь отдать трудно хотя бы жена узнала обо мне попозже и товарищи помогли бы ей как-то но как и в чем ей теперь поможешь…»
Доехали до низкорослого сосняка, машины остановились на песчаной дороге. Им велели вылезти, и Роман снова был первым, хоть и зашатался, спрыгнув с машины в песок. А Петра опять пришлось вытаскивать силой. И опять ему досталось прикладом по ребрам.
— Нет. Не хочу. Оставьте меня в машине, — кричал он срывающимся голосом, тогда его свалили на землю и прижали ногами.
— Спокойно, парень, я ведь сказал тебе, будь внимателен, — прошептал Роман, поднимая Петра с земли.
У самой дороги, метрах в десяти от стоявших машин, уже была готова яма, к которой их и подтолкнули. Вольке взглянул на Петра и кивнул ему, сделал знак, что все будет в порядке. Но Петр уже не питал никакой надежды. И начал понимать, что это действительно представление, в котором на его долю выпала худшая, подлейшая роль. Выпала? Ведь он сам ее выбрал.
«…Этот скот дал мне слово… сказал что за жизнь я должен заплатить именно такой ценой… а я плачу в сто раз больше чем Роман и все остальные счастливцы которыми не побрезгует земля засыпая им рот и глаза… чего я боялся больше смерти и боли… этот скот… и я истлею в этой земле но нечто худшее чем смерть будет пожирать мое тело мое имя и мать моя сойдет с ума не от боли не от горя а от стыда что она моя мать а может все-таки а может все-таки а может а может он ведь дал мне знак… пусть возьмут всех мне-то что я ведь совсем еще не жил я только учился жить… ни Роман ни его товарищи не вернут мне жизни… жизнь это кровь живая кровь… обманул меня скот но на что я рассчитывал выломал пальцы содрал ногти и теперь поставил над этой ямой а может все-таки а может Роман умел красиво говорить о том что будет завтра а завтра уже ничего не будет ни для меня ни для него уже ничего не будет смотрит на меня и ни о чем не догадывается и в глазах у него сочувствие если бы знал он что я…»
Роман оглянулся. Немцы стояли у машин — и на песчаной дороге, и возле глубокой ямы. Он искал тот один-единственный шанс. Искал не для себя, а для Петра, у которого длинные ноги и которому всего девятнадцать лет. Слева лес начинался почти у самой дороги. Низкие разлапистые сосны так и подбивали бежать. Всего метров пятнадцать, а может и меньше. А если добежишь до этого густого сосняка — легко будет уйти от погони. Только бы у Петра не сдали нервы.
Вольке вынимает из кармана сигареты и подходит к стоящим у ямы.
— Внимание, парень, ты налево, в тот перелесок, а я направо, — шепчет Роман. — Внимание… вперед!
Петр крикнул что-то, крикнул бессознательно, дико и одним прыжком перескочил песчаную дорогу. Через несколько секунд услышал первые выстрелы. Но даже не обернулся. Бежал. Чувствовал крылья за плечами, а сосновый лес все сильнее благоухал жизнью. Он бежал, споткнулся о торчащий камень, рухнул лицом в колючую хвою, но тут же вскочил, подгоняемый автоматной очередью.
Только это и успел увидеть, падая на колени, Роман, который и пяти метров не отбежал от ямы.
— Еще, еще, мой мальчик, еще совсем немного…
А потом раздались два пистолетных выстрела, но Роман Юзеф Адам уже этого не слышал. Не слышал ни ругани немцев, ни шума запускаемых в спешке моторов.
А Петр? Это уже не имеет значения, добежал он до густого сосняка или нет. О Петре не скажу больше ни слова. Никогда.
Перевод Д. Шурыгина
ТРИ ПИСЬМА, ОДНА ЖИЗНЬ И НЕМНОГО ИСТОРИИ
За окнами уже светает. Запела первая птица. Запела звонко, задорно: должен ведь кто-то разбудить этот мир, скорчившийся в нездоровом, тревожном сне. Но Марию будить не приходится. Мария не заметила ночи, и потому ее не удивил рассвет.