Поднялся крик. На него набросились со словами «Трус! Подозрительный элемент!» Но вечером кто-то убрал флаг с балкона. Утром все со вздохом облегчения восприняли этот факт и не стали доискиваться, кто это сделал.

То был первый день, когда болезнь под названием «энтузиазм» начала понемногу их покидать. Они еще не привыкли к этому. В разговорах деликатно избегали слов, которые некогда, еще неделю, еще день тому назад, заставляли их сердца учащенно биться. Понемногу сгущались тучи. И все это чувствовали.

Вечером они комментировали сводки с фронта, события последних часов. Сергей прикрывал глаза. Он сразу проваливался в глубокую, густую ночь. Эта тьма его душила, пугала, но только так слова собратьев доходили до него в виде чистых, понятных образов. У слов были определенные очертания, их можно было выучить на память. И он закрывал глаза и слушал. Зубной техник, Рафал Сморек, читал повстанческую газетку:

«…Варшавское восстание продолжается. Это, с одной стороны, вносит коррективы в задачи руководства, а с другой стороны, вызывает невольный вопрос: когда завершится трагедия героической Варшавы? Никто не сомневается, что она кончится победой, но каждый хотел бы знать, когда?»

— Вот именно, когда? Я спрашиваю: к о г д а? — не выдержал Шимон.

— Не прерывать! — крикнул дантист Котафальский. — Пан Сморек, будьте любезны, читайте дальше.

«Каждый день для нас — это выигрыш. Каждый день наши силы растут. Немцы с каждым днем тратят силы и теряют бодрость духа».

На этом месте даже уважение к Котафальскому не удержало общего возмущения. Сморека прервали руганью и криками, как будто он был во всем виноват.

Котафальский протестовал:

— Господа, восстание еще не закончено. Я верю, что оно закончится нашей победой.

— Чьей это нашей? — спрашивает Леон. — Кого вы тут накалываете? Я считаю, что все это уже не имеет никакого смысла.

— Я помню, что в первую мировую… — «Для Печки существует только та война», — думает Сергей. — Окружили нас в таком маленьком городке. Мы держали оборону до вечера, а потом поручик говорит: «Солдаты, не будем проливать кровь. Капитулируем!» Вот это была война. Умели побеждать. Умели капитулировать.

— На вас креста нет! — «И как этот Шимон мог петь в костеле? — думает Сергей. — Сколько я его помню, он всегда ходил охрипший». — Город горит как коробка спичек, во дворах растут кладбища, а они все свое: «Победим! Победим!»

Сергею хочется пить. Во рту терпкий вкус никотина, а ведь он не курит уже месяц. «Это вкус смерти, — думает он. — Самой скверной смерти, к которой надо привыкнуть. Понемногу, минута за минутой, день за днем. Сначала она невидима, ее нельзя коснуться, сначала она приходит только во сне. Только на миг. Потом забирает целые ночи. Она стоит над моим тюфяком, и когда все спят, можно услышать ее дыхание. Глубокое дыхание. Такое глубокое, что в подвале начинает недоставать воздуха. Я умирал ночами, и только дни были спокойны. Но меня мучил один и тот же вид красного потолка подвала, вид бледных людей, старающихся обходить меня издалека. Они боялись этой моей смерти. Они боялись и той, которая хозяйничает на улице, атакует город каждым выстрелом, но моей смерти они боялись больше. Тогда я закрывал глаза, и моя ночь удлинялась».

— Сергей, вы спите?

— Нет, не сплю. Я думаю.

Леон садится на покосившийся стул. Наклоняется над лежащим. «Один. Только он один подходит ко мне на расстояние дыхания».

— Сергей, я вам почитаю что-нибудь. Хотите?

— Последние известия?

— Нет. Немцы снова сбросили листовки. Все читают и не знают, что делать. Вы слушаете?

— Слушаю.

Минута тишины. Леон приглаживает пальцами помятый кусок желтой бумаги, близко подносит к глазам.

— «Руководствуясь человеческими чувствами, а также моей ответственностью перед общим для всех нас богом, я отдаю всем подразделениям, подчиняющимся мне в границах Варшавы, приказ, дабы 9 и 10 сентября от 6 до 8 утра была прекращена стрельба, чтобы дать гражданскому населению возможность безопасно покинуть город. От вас, члены АК, зависит, захотите ли вы в это время прекратить огонь, чтобы сберечь собственную польскую кровь, а кроме того, если вы сложите оружие, я гарантирую вам жизнь, работу и хлеб…»

— Вы им верите? — спрашивает Сергей.

— Мне  х о т е л о с ь  б ы  им верить. Я всем этим уже сыт по горло. Я хочу отсюда выбраться. Иногда я думаю, что на свете еще есть луга, что на этих лугах растут цветы. Что можно лечь на пахучую траву и спать. А потом побежать на речку, хлопнуться лбом в холодную воду и вдосталь напиться, разбухнуть, как разбухает высушенный корешок. Ведь в эту минуту есть люди, которые наклоняют кружку и пьют воду. Целые литры воды.

— Мне хочется пить, — говорит Сергей. Его не смущает сознание, что сегодня он уже выпил свою порцию.

Леон тихо идет к ведру, стоящему на самом видном месте, на столе. Эмалированный кувшинчик брякнул о край.

— Не трогать воду! — кричит из угла Сморек.

— Полпорции для Сергея.

— Не трогать. Каждый уже свое получил.

— Заткнитесь, — говорит Леон. — Я отдам завтра из своей доли.

В подвале послышался шепот. Никто не поддерживает вслух Сморека, никто не защищает Леона, но одно точно: каждый в этот момент чувствует вкус воды на губах.

Сергей касается пальцами холодной кружки, поднимает голову и жадно пьет.

— Понемножку, — говорит Леон. — Надо пить понемножку. Только тогда можно почувствовать вкус…

«Почему именно этот человек опекает меня? Именно он, которому за столько лет, живя с ним в одном доме, я не оказал ни единой услуги. Я даже с ним не разговаривал. Относился к нему равнодушно, даже презрительно. Не любил его, хотя у меня не было к этому никаких причин. Сморек целый год занимал у меня деньги. Проскальзывал в комнату и рассказывал о своих несчастьях. И умел плакать, когда плач был ему нужен».

— Вам тяжело? — Леон смотрит на дно пустой кружки.

— Сейчас нет. Я уже привык. И знаю, что это должно произойти, оно приближается, оно придет. Ко всему можно привыкнуть, даже к собственной смерти.

— Нас всех это ждет. Не сегодня, так завтра, — говорит без убеждения Леон и смотрит на кружку.

«Они знают много о моей жизни. Мы столько лет жили в одном доме. Карабкались по одной лестнице. Заглядывали друг к другу в кастрюли. Но они не видят одного. Глядят на меня с интересом из своих углов. Думают, сегодня я умру или завтра. Но они не знают моих мыслей. Тех, которых я сам боюсь, которых избегаю. Восстание. Для меня это был последний шанс. Не для них. Для меня. Я ждал его с большим нетерпением, чем сейчас они ждут капитуляции. Это, пожалуй, не цинизм, а если это и так, только я смогу его проглотить. Только я знаю его вкус. Я никого им не отравляю. Ни с кем им не делюсь.

Когда я уже знал, что должен умереть, что мне уже не выбраться, я хотел увидеть еще одну вещь. Я хотел дождаться именно той минуты, когда прозвучат выстрелы. Ведь мы все этого ждали. Долго ждали. Слишком долго и слишком терпеливо, чтобы умереть за секунду перед этой большой игрой».

— Как вы мне посоветуете? Поверить этому фон Баху или подождать, пока нас всех тут зажарят? — Леон минуту ждет ответа, а потом нервно взывает: — Как вы мне посоветуете? Почему вы мне не отвечаете…

«Понемногу падает занавес. Сейчас он отделит его от тех, которые еще не сыграли своей пьесы до конца. Он уже по другую сторону сцены, около выхода, куда уходят усталые актеры. Скоро наступит финал этой малоинтересной пьесы. Скоро… это когда? Завтра? Через неделю? Леон и все остальные, которые сквозь прищуренные веки наверняка сейчас смотрят на ведро с последним литром воды, выйдут ли они на зеленые луга? Успеют ли?

Сейчас несомненно лишь одно, что они переживут меня на те два часа, за которые можно успеть выкопать неглубокую яму и спрятать меня в ней. Спрятать от всего того, что их еще ждет. Два часа… если бы это все должно было предстать передо мной. И эти первые выстрелы, и эти несколько недель смерти… Я хотел бы прожить еще два часа. Я хотел бы дожить… Не до тех недель, которые мне подарили мои легкие, а до тех первых выстрелов. Это хорошо, что умираю вовремя, что я не умер на два часа раньше… А потом они… по зеленым лугам… где растут цветы… где пахнет трава… Где? Где?»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: