Сколько усилий я затратил, чтобы научиться свистеть! Спрятавшись ото всех где-нибудь на огороде, за пригонами, я так и сяк растягивал губы, так и сяк засовывал пальцы в рот, тужился, но вместо свиста — одни елюни. Как ни горько, ни досадно было, а еще в Почкалке мне пришлось распрощаться с самой первой и заветной мечтой. За последнее лето, прожитое там, мне удалось научиться посвистывать лишь одними губами, но не сильнее, чем посвистывает суслик.

Ребята в Почкалке знали о моей беде и давно смирились с моей неполноценностью. Но теперь мне вновь предстояло страдать.

Гуселетовские ребята, как и почкальекие, вначале не поверили мне, думая, что я шучу, потом отнеслись ко мне с большим сочувствием и давай учить:

— Ты вот так, вот так растягивай губы! И дуй!

— А если с пальцами — вот так! Пробуй!

— Ну, что ты?

К сожалению, я всегда легко поддавался уговорам. «А вдруг свистну? — подумалось мне тогда с надеждой.— Ведь я давно не пробовал, с прошлого года!» Надо было схитрить, попробовать сначала в одиночку, но у меня на это не хватило хитрости. Перед всеми ребятами я засунул в рот пальцы, начал тужиться, по у меня вместо свиста опять обильно потекли слюни.

— Га-а! — грохнула вся ватага.

Моя грубейшая ошибка развеселила Ваньку Барсукова. Презрительно сплюнув, как плюют табашники, он вскрикнул:

— Он и свистеть-то не умеет! Тьфу!

— Умею! — отрезал я, смотря на Ваньку в упор.

Да, вот здесь-то надо было стерпеть и смолчать, но я опять сделал глупость — взял да и свистнул, как суслик.

— Га-а-а! — еще дружнее залилась вся ватага.

Теперь даже лучшие мои дружки смеялись надо мною. Даже Федя Зырянов... Да и как, в самом деле, не смеяться, если человек не умеет свистеть? Тут можно лопнуть со смеха!

Едва ребята успокоились, как Ванька Барсуков с ехидно улыбающейся конопатой рожицей попросил меня:

— А ну-ка, слышь, свистни еще разок!

— Сейчас,— ответил я серьезно.— В самое ухо? — И сделал шаг вперед.

— Он опять! Опять как петух! — попятился Ванька.

— Трусишь?

Но на сей раз, едва мы сцепились, ребята растащили нас в разные стороны.

— Рубахи порвете!

Но я все же успел сделать одно открытие: привязчивые всегда трусливы. Не зря говорит народная пословица: пакостлив, как кошка, а труслив, как заяц.

Только много лет спустя я узнал о причине своей неполноценности. Вскоре после моего рождения обнаружилось, что я не могу сосать грудь матери.

— Язычок у ево приросший,— пояснила бабка-повитуха после соответствующего осмотра.— Надоть подрезать.

Семейным консилиумом была назначена срочная операция. Дед наточил рыбачий нож и подержал его немного в кипящей воде, а затем повитуха обмотала его чистой тряпицей, оставив открытым лишь носик, чтобы по оплошности не сделать лишнего зареза. Но встревоженной матери показалось, что бабка, несмотря па ее предосторожность, все-таки может повредить мне— и перемотала тряпицу, оставив тот носик совсем небольшим. По-вптуха поворчала на мать, кое-как ухватилась за кончик моего языка и, приподняв его немного, резанула по так называемой уздечке.

Все окончилось благополучно. Наголодавшись, я быстро освоился с первой в жизни работой. Но позднее стало ясно, что из-за боязни матери надрез был сделан недостаточным — я не мог высунуть язык, как это легко делали все ребята, запросто облизывая себе не только губы. И потому, когда я засовывал пальцы в рот, язык у меня не вибрировал, без чего не получается свиста, а лишь вздувался от натуги и закрывал все горло. По этой же причипе в детские годы я говорил с легкой картавинкой.

Кстати, история с уздечкой продолжалась до последнего времени. Совсем недавно одна женщина-врач никак не могла понять, почему я не могу, как требуется, высунуть язык. Узнав наконец-то, в чем дело, она смутилась и предложила:

— Знаете что, давайте еще подрежем?

— О нет, избавьте! — отказался я решительно.— Пожалуй, и повитуха-то лишнего подрезала...

ОТЦОВСКАЯ ВЕРА

I

За неделю до пасхи, когда земля вокруг кордона пообсохла, отец, опередив всех сельчан, тщательно прибрал наш двор. Нет, ото делалось им, конечно, не ради приближающегося праздника; просто никогда, нигде и ни в чем он не терпел беспорядка. Много я перевидал на своем веку люден. Не счесть. Но, клянусь, ие встречал ни одного, особенно из крестьян, который мог бы сравниться с моим отцом в предельной аккуратности во всем, в любви к идеальной чистоте, изяществу, нарядности. Все у отца лежало и висело в определенных местах, ничто не было брошено второпях или от лености где попало, да и надолго позабыто, сараи и хлевушки всегда вычищены, конь и корова всегда лоснились шелковистой шерстью, дрова нарезаны строго по мерке и уложены в прямые поленницы, в поильной колоде никогда не застаивалась колодезная вода, не нарастал, как у иных нерадивых, плюш зелени... В любом доме, где бы ни приходилось жить нашей вечно кочующей семье, пусть в самом запущенном, па любом заброшенном подворье, стараниями прежде всего отца, но не без помощи, конечно, матери, наводился и всегда поддерживался редкостный и несколько необычный для старой деревни порядок. Казалось, наша семья всегда жила в ожидании дорогих гостей. И одевался отец всегда очень опрятно: даже заплатки на его одежде казались сделанными не по нужде, а для украшения, как это делают неистовые поклонники моды в наши безбедные времена.

— Вот чистоплюй! — поражалась мать, хотя и сама никогда не была неряхой.— Ходит, со всего пылинки сдувает.

Той весной я впервые помогал отцу в наведении порядка па нашем дворе. После деда, легко мирившегося с обычной крестьянской неряшливостью в хозяйстве, отец показался мне наделенным поистине поразительной страстью. Эта отцовская страсть оказала на меня огромное влияние. С той поры я всегда и во всем стал первым помощником отца и, кажется, многое от него перенял и сохранил в себе навсегда. Именно отцу я прежде всего обязан не только многими привычками в быту, но, что особенно важно, и привычками в предназначенной судьбою работе.

...Когда весь двор был прибран, ухожен, а мусор сожжен на огороде, отец прошелся с метлой перед кордоном. Потом сказал:

— Завтра сходим к дяде Грише. Попроведуем.

Я в недоумении вытаращил глаза:

— Но он же умер!

— К мертвым тоже ходить надо, если они были хорошими людьми,— грустно разъяснил мне отец.— Поправим могилку, поговорим с пим, вот он и будет рад.

По его словам выходило, что дядя Гриша, умерший год назад, будет доволен, если мы поправим над его могилкой холмик, не дадим ему совсем сровпяться с землей. А уж мысль о том, что с дядей Гришей можно и поговорить, как бывало, окончательно мепя смутила и растревожила.

Ночыо я долго думал о дяде Грише.

Не знаю, на каком фронте он воевал, но, судя по всему, ему довелось побывать в тяжелых боях. По рассказам всех, кто его знал, дядя Гриша был очень мягким, добрым, смирнейшим парнем, всегда смущающимся перед людьми,— возможно, отчасти потому, что считал себя некрасивым: в детстве его нещадно избила оспа. И вот такому тишайшему, совестливому парню дали в руки винтовку и заставили стрелять в людей, а то и колоть их штыком, хотя он не мог обижать даже зверушек и птиц. Можно ли попять, что происходило в душе этого парня из сибирской глуши, завезенпого в чужие края, перед боями и во время боев, когда на его глазах немецкими снарядами разворачивало блиндажи и разрывало в клочья однополчан? Дядя Гриша был контужен и отравлен газами. И мягкая душа его не выдержала страданий: известно, что во время русско-германской войны психические заболевания были очень частыми на фронте, это отмечают и военные врачи, и писатели, и другие свидетели событий.

Не знаю, как дядя Гриша под осень семнадцатого года добрался до своего родного села. Его приютили и приласкали Зыряновы. Но вскоре он появился в Почкалке, в доме дедушки Ба-стрычева — решил попроведать нашу семью и узнать что-нибудь о своем старшем брате, который еще не вернулся из Иркутска.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: