Реакцию зарубежных друзей можно было предвидеть, даже не обладая специальной информацией или хорошо развитым политическим чутьем. Видимо, генсек заранее просчитал эту реакцию, но решил, что принимать ее в расчет в качестве важного аргумента при принятии решения не стоит. Что же касается населения собственной страны, то вождь был уверен, что его шаг будет воспринят с пониманием и одобрением. Конечно, мол, будут отдельные недоумения и сомнения, но все это в его глазах играло второстепенную роль. И в своем основном прогнозе он не ошибался. Как сообщал из Москвы 25 августа 1939 г. корреспондент английской газеты «Манчестер гардиан»: «Нет никаких доказательств возможного недовольства среди советского населения поворотом советской внешней политики, несмотря на то что в течение многих лет велась пропаганда против фашистских агрессоров»[82]. Думаю, что английский журналист не ошибался в своей оценке. В целом население Советской России, хотя и оказалось в состоянии изумления, но восприняло договор с Германией не только спокойно, но и с верой, что данный шаг Сталина отодвинет угрозу войны. А войны не то что боялись, но страшно не хотели, ибо жило еще поколение людей, испытавших все тяготы первой мировой и Гражданской войн. Хотя по стране чуть ли не в качестве главного девиза звучали слова о готовности к войне. Вскоре появилась и песня, где лейтмотивом были слова: «Если завтра война, если завтра в поход – мы сегодня к походу готовы!»
Конечно, не все советские люди с таким бездумным доверием относились к любым шагам правительства. Были и те, кто в связи подписанием пакта, а затем и договора о дружбе и границе с Германией испытывали сомнения, недоумения и даже растерянность. В какой-то степени о таких настроениях можно судить по словам писателя К. Симонова. Он писал в своих мемуарах, посвященных, в сущности, осмыслению личности Сталина и его эпохи, следующее: «Что-то тут невозможно было понять чувствами, – отмечал в своих воспоминаниях свидетель событий Константин Симонов. – Может быть, умом – да, а чувствами – нет. Что-то перевернулось и в окружающем нас мире, и в нас самих. Вроде бы мы стали кем-то не тем, чем были; вроде бы нам надо было продолжать жить с другим самоощущением после этого пакта»[83].
Действительно, осуществить столь крутой поворот в сознании советского общества мог только такой решительный и опытный политик, как Сталин. Правда, и ему приходилось считаться с тем, что даже после всех прежних крутых поворотов и зигзагов во внутренней политике, страна впервые столкнулась с радикальной переориентацией в сфере внешней политики. Впрочем, как мне представляется, особых затруднений вождь не испытывал, поскольку советская пропаганда на протяжении многих и многих лет воспитывала в народе сознание того, что страна находится на положении осажденной крепости, поэтому можно в любой момент ожидать нападения с любой стороны. В известном смысле после мюнхенского сговора в общественном сознании отнюдь не глубокий водораздел между фашистской Германией и западными демократиями утратил прежнее значение. В конце концов в изображении советской пропаганды и те и другие принадлежали к лагерю империализма и уже в силу данного факта не могли не быть врагами Советской России и большевистского строя. Однако решающим аргументом служило четкое понимание, что заключение пакта отодвигает опасность страны, позволяет продлить мирное состояние и, воспользовавшись этим, упрочить обороноспособность войны. И, разумеется, весьма важным фактором была вера советских людей в Сталина, в то, что он проводит мудрый курс в международных делах. Эта вера, конечно, способствовала более спокойному восприятию подавляющим большинством советского народа крутого зигзага в политике Сталина. И все-таки нельзя не согласиться с Н. Хрущевым, когда он писал: «Если рассматривать войну как некую политическую игру и появлялась возможность в такой игре не подставлять своего лба под вражеские пули, то этот договор с Германией имел оправдание. Я и сейчас так считаю. И все же было очень тяжело. Нам, коммунистам, антифашистам, людям, стоявшим на совершенно противоположных политических позициях, – и вдруг объединить свои усилия с фашистской Германией? Так чувствовали и все наши рядовые граждане… Да и самим нам, руководителям, было трудно понять и переварить это событие, найти оправдание случившемуся для того, чтобы, опираясь на него, разъяснять дело другим людям. Чрезвычайно трудно было, даже при всем понимании ситуации, доказывать другим, что договор выгоден для нас, что мы вынуждены были так поступить, причем с пользой для себя»[84].
После заключения пакта тон советской пропаганды в отношении Германии был круто изменен: со страниц газет и из передач радио исчезли привычные осуждения гитлеровского фашизма, как и в целом политики Германии. Из заклятых врагов немцы, как по мановению волшебной палочки, превратились, как тогда шутили, в заклятых друзей. Был прекращен показ фильмов антифашистского содержания, постановка пьес, в которых разоблачался фашизм. Надо сказать, что после участия советских добровольцев в войне в Испании, где им приходилось порой напрямую воевать против немцев (авиация), сталинский поворот и в политике, и в пропаганде воспринимался нелегко теми, кому довелось участвовать в испанской кампании. Но общим глубинным сознанием, так сказать своим внутренним духом, народ в целом прекрасно сознавал чисто тактический характер сталинского поворота, не верил в реальную возможность сколь-нибудь длительного сотрудничества между Москвой и Берлином. В глубине сознания укоренилась мысль о неизбежной – рано или поздно – войне с фашистской Германией. Так что в морально-психологическом плане издержки, я бы сказал, были относительно скромными, поскольку всей предшествующей политикой и пропагандой основная масса населения была воспитана в духе ненависти к фашизму и не верила всерьез в столь чудесную метаморфозу, способную изменить сущность фашизма. В среде людей, более или менее разбиравшихся во всех дипломатических хитросплетениях той поры, бытовала фраза, что пакт – это своего рода брак по расчету, а не по любви.
Едва ли есть необходимость в том, чтобы приводить многочисленные оценки пакта и политики Сталина в этот период западными биографами вождя. Но два диаметрально противоположных высказывания все-таки приведу. Так, Р. Пэйн писал, что «Подобно слепцу Сталин шел от одной беды к другой. Он был так уверен в себе, в своей власти, что говорил и делал не имеющее ничего общего с реальностью… И никто не задавал ему вопросов или предостерегал его или – насколько известно – строил какие-либо серьезные планы его убийства». И далее: «Он стал цепным псом фашизма. Он боялся и был готов умиротворять их в пределах своей власти»[85].
Полагаю, что в этой оценке нет и крупицы истины, поэтому с ней нет резона и полемизировать, приводя какие-либо доводы.
Но вот оценка сравнительно объективного биографа Сталина А. Улама. Он писал о Сталине, что его «дипломатический талант безусловен», но «достаточно парадоксально, что этому величайшему дару Сталина выпало меньше всего признания, даже в его собственной стране и даже в период „культа личности“. Его величие как дипломата намного превосходило его дипломатический опыт; оно основывалось на тщательном взвешивании сильных и слабых сторон (как психологических, так и материальных) партнеров и врагов России, их национальных характеров и идиосинкразии, человеческих страстей и страхов»[86].
Конечно, не подлежит никакому сомнению, что генсек был главным инициатором и проводником скорректированного в соответствии с изменившимися условиями международного курса Советской России. В этой связи необходимо подчеркнуть, что в целом этот курс сохранял свою преемственность, если ее рассматривать под углом зрения обеспечения коренных национальных интересов страны. Если же к вопросу подходить чисто формально, базируясь на моментах, которые не определяли глубинную преемственность внешней политики Советского Союза, то можно придти к выводам, вызывающим серьезные возражения. На мой взгляд, неадекватную и по многим параметрам упрощенную оценку общему внешнеполитическому курсу генсека в этот период давал академик А.Н. Сахаров. Фактически он противопоставлял внешнюю политику Сталина в предвоенный период его политике в военный период, возводя между ними непреодолимую пропасть. В середине прошлого десятилетия А.Н. Сахаров писал: «Как правило, в исследовательских трудах прошлого и во многих современных изданиях советская дипломатия 1939 – 1941 гг. непосредственно увязывалась с последующими событиями Отечественной и второй мировой войны в целом, хотя, думается, что такой непосредственной связи не существует. Дипломатия периода действительно народной войны, когда под вопрос было поставлено само существование России как государства, выживания входивших в состав СССР славянских народов, имеет мало общего с теми дипломатическими усилиями, которые предпринимало сталинское руководство в 1939 – 1941 годах. Между тем патриотическое очарование Отечественной войны, гордость за одержанную в ней Победу, святость жертв зачастую переносятся на предшествующие этой войне дипломатические шаги этого руководства, что вряд ли правомерно. До сих пор считается зазорным заниматься обличениями советского руководства в тон с его западными критиками, поскольку это якобы бросает тень на подвиг народа в войне, выигравшего ее в тяжелейшей борьбе во главе именно с этим руководством. Хотя к науке подобный подход не имеет никакого отношения, как, кстати, и попытки многих западных историков и отечественных публицистов и историков возложить вину за развитие событий лишь на СССР»[87].
82
Цит. по
Страницы истории советского общества.С. 265.
83
Симонов К.М.
Глазами человека моего поколения. «Знамя». 1988 г. № 3. С. 35.84
Н.С. Хрущев.
Время. Люди. Власть. Воспоминания. Т. 1. С. 228.85
Robert Payne. The Rise and Fall of Stalin. L. 1968. p. 541, 563.
86
Adam B. Ulam. Stalin. The man and his era. p. 559.
87
«Вопросы истории». 1995 г. № 7. С. 27.