Разумеется, они согласились. Я остался было в кузнице, но дядюшка Жан, уже переходя улицу, крикнул:
— Эй, Мишель, иди-ка сюда. В такой день, как нынешний, все должны быть заодно.
И мы вошли все вместе в большую горницу. Сели за стол, на скамью, и дядюшка Жан велел подать вина, стаканы, каравай белого хлеба и ножи. Все чокнулись. Тетушка Катрина с удивлением смотрела на нас, не понимая, что все это означает. Поэтому Летюмье, утерев рот, собрался объяснить ей причину собрания, но тут дядюшка Жан воскликнул:
— Что ж, хорошо… это для меня честь. Я согласен, потому как каждый должен жертвовать собою для блага отечества. Только я должен вас предупредить: если вы не изберете одновременно и Шовеля, я отказываюсь.
— Кальвиниста Шовеля? — закричал Летюмье, мотнув головой и вытаращив глаза.
Остальные испуганно переглядывались и кричали:
— Кальвиниста, и нашим депутатом!
— Послушайте, — произнес дядюшка Жан, — мы ведь собираемся не на церковный собор обсуждать вопросы о таинствах нашей святой религии, о святом причастии и о всем прочем. Мы собираемся ради наших житейских дел, и главным образом для того, чтобы освободиться от поборов, барщины, подушной подати и всяческих других податей, чтобы избавиться от наших сеньоров, если это возможно, и выпутаться из беды. Так вот, я, человек здравомыслящий — по крайней мере, так я думаю, — но этого недостаточно, чтобы выиграть такую большую битву. Я грамотен, знаю наши уязвимые места, и если б нужно было только реветь по-ослиному, я бы свое дело сделал не хуже любого жителя Четырех Ветров, Миттельброна и прочих мест. Да ведь дело-то не в этом. Там мы встретим отъявленных плутов всех мастей — прокуроров, бальи, сенешалов, людей образованных, которые приведут нам уйму доводов, подкрепив их выдержками из законов, ссылками на обычаи, что это, мол, так принято, а то — так полагается. Ну, а если мы не сможем вразумительно ответить, они нас закабалят навеки. Понятно?
Летюмье разинул рот до ушей.
— Да… но Шовель… Шовель… — повторял он.
— Дайте кончить, — возразил Жан Леру. — Я-то хочу быть вашим депутатом, и если кто-нибудь из наших хорошо скажет в нашу защиту, я способен его поддержать, и поддержу. Но ответить сам не смогу, не настолько я сведущ и образован. И ручаюсь вам, что в наших краях, сколько ни ищи, никто не способен так говорить и так защищать нас, как Шовель. Он все знает: законы, обычаи, указы — словом, все! Не вышел он ростом, а знает наизусть все книги, которые четверть века таскает на спине. Думаете, в дороге он смотрит направо да налево, на поля, деревья, изгороди, мосты и реки? Ну нет! Уткнет нос в какую-нибудь книжонку на ходу или же шагает, а сам все обдумывает. Значит, если вы не хотите остаться в дураках да сохранить барщину, поборы и налоги, сначала выбирайте его, а потом уж меня. Выберете Шовеля, я его крепко поддержу, а нет, и меня не выбирайте — отказываюсь заранее.
Кузнец Жан говорил просто, а все остальные почесывали затылки.
— Да ведь не захотят его люди, — заметил Кошар.
— В указе не делается никакого различия между религиями, — возразил Жан Леру. — Все созываются на выборы, лишь бы были французами, достигли двадцати пяти лет и были внесены в списки налогоплательщиков. Шовель платит наравне со всеми нами, а может, и побольше. Ведь в прошлом году наш добрый король вернул гражданские права лютеранам, кальвинистам и даже евреям. Да вы, конечно, это знаете! Так изберем же Шовеля, и больше беспокоиться нечего. Ручаюсь, он сделает для нас больше хорошего и окажет нам больше чести, чем полсотни капуцинов. Он защитит наши интересы в высшей степени разумно и смело. Он будет гордостью наших трех Лачуг, поверьте мне. Ну-ка, Катрина, еще по стаканчику.
Пришельцы все еще сомневались. Тогда дядюшка Жан наполнил стаканы и сказал:
— Вот мое окончательное решение: не выберете Шовеля — я отказываюсь, выберете — соглашаюсь. За здоровье нашего доброго короля!
Тут все явно умилились, повторяя:
— За здоровье нашего доброго короля!
Когда осушили стаканы, Летюмье произнес с важным видом:
— Трудненько будет уговорить нам женщин, но если уж на то пошло, сосед Леру, вот вам моя рука.
— А вот моя, — добавил другой, склонившись на его сторону.
Сидя за столом, все повторили друг за другом эти слова. Затем осушили по кружке и встали, собираясь разойтись по домам. Именитые люди согласились, и мы были уверены, что все остальные поступят так же.
— Значит, по рукам! — кричал им вслед ликующий дядюшка Жан, стоя на пороге.
— Выходит, по рукам, — отвечали они, шлепая по грязи.
Мы вернулись в кузницу. Все происшедшее заставило нас призадуматься. Работали мы до семи часов, пока Николь не пришла звать нас к ужину.
Собрание было назначено на следующее воскресенье. Шовель с дочерью уже недели две были в пути; еще никогда они не продавали так много брошюр. Дядюшка Жан все же надеялся встретиться с ними на многолюдном собрании в ратуше.
В тот вечер ничего нового не произошло; день и без того был полон событиями.
Глава одиннадцатая
Когда в воскресенье, в седьмом часу утра, мы с батюшкой спускались по старой деревенской улице, над Бон-Фонтенским лесом взошло солнце. Выдался первый погожий день в году. Золотом отливали соломенные кровли и низенькие кирпичные трубы, черные от копоти и увенчанные дымком; убегая вдаль, поблескивали лужицы по обочинам дороги, по небу плыли белоснежные облака. И далеко-далеко разносились трели деревенских кларнетов, созывающих людей в путь, дробь барабанов, бивших в городе сбор, и колокольный звон, возвещавший о том, что в церкви Святого Духа до выборов начнется обедня.
Рядом со мною плелся батюшка, постаревший, иссохший, хилый, с седою бородой. Был он без шейного платка, в блузе из грубого сурового холста, облегавшей бедра, холщовых же штанах, завязанных веревкой на щиколотках, и ботинках из бурой кожи без каблуков, зашнурованных наподобие полусапог. На голове у него, как было принято у крестьян в наши времена, надет был старый колпак, связанный из шерстяных оческов, с той поры изображавшийся на знамени республики. Батюшка с озабоченным видом озирался по сторонам, словно нас подстерегала опасность. Эх, ведь когда настрадаешься, уж ничему не доверяешь. На каждом шагу бедняга твердил:
— Мишель, будь осторожен! Ничего говорить не станем. Помолчим… Плохо все это кончится.
У меня было больше доверия — я наслушался разговоров крестного Жана и Шовеля о положении в стране и сам читал о том, что происходило в Ренне, Марселе, Париже, и все это придавало мне больше смелости. Притом же, благодаря работе в кузнице, плечи у меня к восемнадцати годам раздались — увесистый двенадцатифунтовый молот уже не оттягивал моих мозолистых рук. Бородка у меня еле пробивалась, но это не мешало мне смотреть прямо в лицо недругу — будь то солдат, буржуа или крестьянин. Любил я приодеться; по воскресеньям носил штаны из синего сукна, высокие сапоги, бархатную куртку, по обычаю кузнецов, и, по правде говоря, заглядывался на миловидных девушек, находил их красавицами, но ведь это не возбраняется! Вот так-то!
Вся деревня была уже на ногах. Когда мы подошли к харчевне, дядюшка Жан и Валентин, сидя вдвоем в большой горнице, окна которой были отворены настежь, перед уходом о чем-то толковали за бутылкой вина. Оба были одеты по-праздничному: крестный Жан в просторном кафтане мастера цеха кузнецов, в красном жилете, штанах, застегнутых пряжками на толстых икрах; серебряные пряжки красовались на башмаках с закругленными носками. На Валентине была блуза из сурового полотна, ворот и перед были расшиты красною тесьмой, брелок в виде большого серебряного сердца был пристегнут к рубахе, на ухо свисал крестьянский вязаный колпак. Они увидели нас и закричали:
— А вот и они! Вот и они!
Мы вошли.
— Ну-ка, Бастьен, выпьем за здоровье нашего доброго короля, — крикнул дядюшка Жан, наполняя стаканы.
И батюшка, с глазами полными слез, отвечал: