Она сияла от гордости, а я все удивлялся и не выпускал ее руку.
— А где же твой отец? — спросил я.
— Не знаю… Он бегает по городу, заходит в трактиры… Э, да у нас не останется ни одной брошюры «Третье сословие». Свои-то он уже наверняка распродал.
И вдруг, вырвав свою ручку из моей руки, она сказала:
— Ступай, жители Лачуг уже входят в ратушу.
— Да ведь мне еще нет двадцати пяти лет, Маргарита: я не могу голосовать.
— Ну все равно — мы зря теряем время за болтовней.
И она принялась за продажу:
— Эй, господа, «Третье сословие», «Третье сословие»!
Я ушел, так и не опомнившись от изумления: я всегда видел Маргариту рядом с ее отцом, и сейчас она показалась мне совсем иною. Ее мужество меня поразило, и я думал:
«Она лучше справляется со своим делом, чем ты, Мишель».
И даже среди толпы на галерее, добравшись до Жана Леру, я все еще думал о ней.
— Ну как? — спросил крестный.
— Да так, Маргарита одна на площади. Ее отец бегает по городу с брошюрами.
В эту минуту мы опустились с галереи в широкий коридор, ведущий в приемную прево. Наступила очередь жителей Лачуг — голосовать полагалось вслух, и еще издали мы услышали:
— Мастер Жан Леру, Матюрен Шовель! Жан Леру, Матюрен Шовель! Мастер Жан Леру, Шовель!
Крестный с пылающим лицом говорил мне:
— Какая досада, что нет Шовеля! Вот был бы рад!
Обернувшись, я вдруг увидел, что он стоит позади нас вне себя от изумления.
— Все это вы устроили! — сказал он крестному Жану.
— Да, я! — радостно ответил крестный.
— Ваш поступок меня не удивляет, — проговорил Шовель, пожимая ему руку. — Вас-то я знаю давно. Зато я поражен и обрадован тем, что католики выбирают кальвиниста. Народ отметает старые предрассудки. И он добьется победы!
Люди медленно продвигались вперед и, сделав петлю, по двое входили в большой зал. И вот я увидел, что все обнажили головы перед прево Шнейдером; это был человек лет пятидесяти, в черной мантии, окаймленной белым, с шапочкой на голове и саблей на боку. Советники и синдики в черных одеждах, с черным шарфом на шее сидели ступенью ниже. Позади них на стене висело распятие.
Вот и все, что я запомнил.
Один за другим, как удары часов, раздавались имена Жана Леру и Матюрена Шовеля. Первым назвал Никола Летюмье и Шовеля дядюшка Жан. Его узнали, и г-н прево улыбнулся. Первым назвал Жана Леру и Летюмье — Шовель, и его тоже узнали, но г-н прево, знавший его издавна, не улыбнулся, а помощник прево — Дежарден наклонился и прошептал что-то ему на ухо.
Я отошел вправо — ведь я еще не мог подавать голос.
Шовель, крестный Жан и я вышли вместе. С большим трудом мы снова пробились сквозь толпу, вновь поднялись на площадь, куда только что пришли жители Миттельброна. Нам пришлось пройти задами, под навесом старого рынка. Тут Шовель с нами распростился, сказав:
— До вечера в Лачугах. Там поговорим.
У него еще остались книжки для продажи.
Крестный Жан и я вернулись домой одни, погруженные в раздумье. Люди расходились, вид у всех был усталый, но радостный. Некоторые выпили лишнего, пели и размахивали руками, шагая по дороге. Отец и Валентин пришли очень поздно: вряд ли бы мы их быстро нашли, если б стали искать.
В тот же вечер после ужина Шовели, как всегда, пришли в харчевню «Три голубя». Шовель вынул из кармана объемистую пачку бумаг. Это были речи, которые нынче утром перед выборами произнесли в большом зале ратуши господин прево и его помощник, и постановление о явке в бальяж духовных лиц, дворян и представителей третьего сословия. Речи были прекрасные, и дядюшка Жан удивился — ведь люди, говорившие такие хорошие слова, пользовались у нас плохой славой. Шовель ответил, усмехаясь, что в будущем нужно установить такой порядок, чтобы слово не расходилось с долом. Эти господа теперь увидели, что народ стал посильнее, и заигрывают с ним. Но нужно, чтобы и народ понял свою силу и воспользовался ею, тогда справедливость восторжествует.
Глава двенадцатая
А теперь я расскажу вам о том, о чем всегда думаю с умилением, — о счастье всей моей жизни.
Но прежде надо вам сказать, что наши земляки, которых выбрали, чтобы составить наказ, изложить в нем наши жалобы и нужды, собрались в апреле в Ликсгеймском бальяже. Жили они там на постоялых дворах. Крестный Жан и Шовель отправлялись туда в понедельник утром, а возвращались только в субботу вечером — так продолжалось три недели.
Представьте же себе, какое возбуждение охватило весь край: в те дни люди во всеуслышание говорили об отмене податей, соляной пошлины, рекрутчины, о голосовании поголовном или посословном и множестве таких вещей, о которых прежде никто и не помышлял. Эльзасцы и лотарингцы толпились в харчевне — пили, стучали кулаками по столу и горячились как одержимые. Так и казалось, что они вот-вот передушат друг друга, хотя и сходились на одном, как и все простые люди. Они хотели того же, чего хотели и мы, иначе без драки тут бы но обошлось.
Мы с Валентином работали в кузнице против харчевни; чинили телеги и подковывали лошадей проезжего люда. Случалось, я затевал спор с Валентином, так как он считал, что все погибнет, если господа и епископы потерпят поражение. Хотелось мне его переубедить, но духу не хватало огорчать — такой он был славный малый. Одно у него утешение и было — рассказывать о своем шалаше в лесу за Плоской горкой, где он подлавливал синиц. В вересковых зарослях у него были расставлены силки, а в местах тяги раскинуты тенета с разрешения инспектора Клода Кудре, которому он время от времени в знак благодарности преподносил связку певчих дроздов или трясогузок. Вот какие пустяки занимали его в ту пору, когда в стране уже совершался великий переворот; он только и думал о своих манках и все говорил мне:
— Подходит, Мишель, пора гнездования, а после гнездования начнем ловить птиц на дудочку. Затем жди прилета певчих дроздов, они стаями опускаются в Эльзасе, когда начинает созревать виноград. Год обещает быть хорошим, и если погода наладится, видимо-невидимо наловим.
Его длинное лицо расплывалось, большой беззубый рот улыбался, глаза округлялись — ему уже грезились дрозды, вздернутые за шею силками.
Его длинное лицо расплывалось, большой беззубый рот улыбался, глаза округлялись — ему уже грезились дрозды, вздернутые за шею силками. Для тенет он вырывал волосы из хвостов лошадей, которых мы подковывали.
Я же все раздумывал о важных делах, происходивших в бальяже, и главным образом об упразднении рекрутчины — в сентябре мне предстояло тянуть жребий, и это меня занимало всего больше.
Но все обернулось иначе.
Уже некоторое время, возвращаясь по вечерам к себе в лачугу, я заставал у нас тетушку Летюмье с дочкой — они пряли вместе с моей матерью, сидя рядом с отцом, Матюриной и маленьким Этьеном, плетущими корзины. Соседки чувствовали себя как дома и засиживались до десяти часов. По тем временам Летюмье слыли богачами, земли в округе у них было вдоволь. Их дочь, Аннета-Кристина, видная свежая девушка с рыжеватыми волосами и белоснежной кожей, была славным созданием. Я часто видел, как она снует мимо кузницы с ведерком на руке словно бы ходит за водой к водоему — и оборачивается, ласково поглядывая на нас. Она носила короткую юбку, корсаж из красного полотна на лентах; руки у нее были оголены до локтей.
Все это я подмечал, но не обращал на нее внимания, ничего не подозревая. Вечером, застав ее у нас за прялкой, я весело пошучивал, любезничал, как обычно любезничают парни, завидев девушек, — из учтивости и по молодости лет. Это так естественно, и никто не придает этому значения.
Но вот что однажды сказала мать:
— Послушай, Мишель, хорошо, кабы в воскресенье ты сходил на танцы в харчевню «Хоровод аистов». Да надень плисовую куртку, красный жилет и прицепи брелок — серебряное сердце.