— Да они ведь — божьи творения, как и мы, Валентин.
— «Божьи творения»! — воскликнул он, воздевая к небу свои ручищи. — Были бы они божьими творениями, священники не отказывали бы им в свидетельстве о рождении, бракосочетании, смерти. Не хоронили бы их в чистом поле, вдали от освященной земли, будто скотину, не мешали бы занимать должности, как говорил сам Шовель. Никто бы против них не ополчался. Нет, Мишель! Тяжело мне это — ведь, кроме торговли книжками, не в чем их упрекнуть — но хозяин Жан напрасно их привечает. Шовель плохо кончит; слишком он старается. Наши односельчане — ослы, выбрали его. Попомни мое слово: как только порядок восстановится, в первую очередь схватят Шовеля и его дочку, а может статься, и самого хозяина Жана, и всех нас, чтобы мы замаливали свои грехи, сидя в остроге. Я-то не заслужил этого, но тем не менее признаю справедливость короля. Справедливость остается справедливостью. И поделом нам будет. Прискорбно… но справедливость прежде всего.
Он согнул длинную спину и, с благочестивым видом соединив ладони и закрыв глаза, погрузился в размышленье, а я подумал:
«Ну и тупица! Его слова противоречат здравому смыслу».
И все же я понимал, что все были бы против меня, посватайся я к Маргарите, и жители Лачуг, пожалуй, закидали бы меня каменьями. Но все это было мне безразлично — моя решимость меня самого удивляла.
Вечером того же дня, когда наступило время возвращаться домой, я пошел без страха и готов был выслушать от матери все, что угодно, не прекословя. Когда я подходил к нашей лачуге, меня встретил отец — бледный, испуганный, и знаком попросил войти в глухой закоулок между виноградниками, чтобы никто нас не заметил. Я пошел вслед за ним, и бедный мой старик сказал дрогнувшим голосом:
— Мать раскричалась вчера, сынок. Ох, это ужасно! Что ты теперь предпримешь? Покинешь нас, да?
Он без кровинки в лицо смотрел на меня. Видя, что он вне себя от волнения, я ответил:
— Нет, нет, батюшка! Да разве я покину вас, малыша Этьена и Матюрину? Этому не бывать.
Лицо бедняги просияло от радости — он словно ожил.
— Ах, как хорошо, — воскликнул он. — Я так и знал, что ты останешься, Мишель… Как я доволен, что поговорил с тобою! Она не права! Чересчур уж своенравна. Ах, и натерпелся же я из-за этого… Но как хорошо, что ты остаешься… Как хорошо!..
Он держал меня за руку, а я, растроганный до глубины души, повторял:
— Да, остаюсь, батюшка, пусть себе мать бранится — она мне мать, и я перечить не стану.
Тут он успокоился.
— Вот и хорошо! — промолвил он. — Только знаешь что, подожди-ка здесь немного. Я поднимусь один — ведь если мать увидит нас вместе, уж она сорвет на мне злобу, понимаешь?
— Понимаю, батюшка, ступайте.
Он тотчас же вышел из закоулка, а несколько минут спустя я как ни в чем не бывало отправился вслед за ним и вошел в хижину. Мать сидела в глубине комнаты у очага и пряла, поджав губы. Разумеется, она думала, что я скажу ей что-нибудь… сообщу об отъезде. Она следила за мною своими блестящими глазами, готова была меня проклясть. Крошка Матюрина и Этьен сидели у ее ног и плели корзину, не смея поднять головы. Отец колол дрова, искоса поглядывая на меня, но я сделал вид, будто все это меня не касается, и только сказал:
— Доброй ночи, батюшка, доброй ночи, матушка. Нынче я очень устал — изрядно поработали в кузне.
И я взобрался по лестнице на чердак. Мне не ответили; я улегся довольный своим решением и в ту ночь спал крепким сном.
Глава тринадцатая
На следующее утро, спозаранок идя на работу, я увидел, что в харчевне «Три голубя» уже полно народу. Люди наводнили дорогу — одни ехали в повозках, другие шли пешком. Распространился слух, что близится к концу составление наказа с нашими жалобами и пожеланиями, и его должны отправить в Мец, дабы соединить с наказами из остальных бальяжей.
В первый же день выборов многие депутаты бальяжа вызвали жен и детей в Ликсгейм; а теперь они держали путь домой, довольные, что возвращаются в свои гнезда.
Мимоходом они кричали:
— Дело сделано… вечером вернутся остальные… Все в порядке.
Мы с Валентином радовались, что скоро увидим дядюшку Жана в кузнице. Когда проработаешь десять лет вместе, за три недели соскучишься по добродушному толстяку, который время от времени покрикивает:
— А ну-ка, ребята, живее!
Или же:
— Перерыв! Малость передохнем!
Да, как будто чего-то не хватает, все не ладится.
Мы повесили на гвоздь куртки и, обсуждая добрую весть, посматривали на людей, толпившихся у харчевни. Николь и тетушка Катрина вынесли стулья, помогая женщинам спуститься с телег. А потом начались поздравления, поклоны — все женщины издавна знали друг друга, но с той поры, как их мужей выбрали в депутаты, они стали отвешивать друг другу поклонов еще больше, держаться еще учтивее, называть друг дружку «сударыня».
Валентин хохотал до упаду.
— Смотри-ка, Мишель, вот графиня Простофиля… а вот баронесса фон Остолоп… да ты посмотри. Ну, теперь-то мы с тобой научимся хорошим манерам.
Он не упускал случая поиздеваться над простыми людьми; глядя, как женщины приседают, он смеялся до слез и все повторял:
— Подходит им это, как кружева Проныре — ослице отца Бенедикта… Вот негодяи! Подумать только — чернь смеет восставать против его величества короля, королевы и властей предержащих! Подумать, что они требуют прав!.. Показал бы я вам ваши права, уж показал бы! Послал бы вас ко всем чертям, а были бы недовольны, удвоил бы швейцарские войска да конную жандармерию.
Он рассуждал вполголоса, раздувая мехи и щипцами держа железо на огне. Я наперед знал все его мысли, ему надо было говорить, чтобы понять самого себя, и я над ним потешался.
Наконец мы снова принялись за дело; наковальня звенела уже три часа, искры разлетались, и мы думали только о работе, как вдруг в низенькой двери появилась легкая тень. Я обернулся: это была Маргарита. В переднике у нее что-то лежало. Она промолвила:
— А я принесла вам работу… У меня сломался заступ. Не могли бы вы починить его к вечеру или к завтрашнему утру?
Валентин взял зазубренный заступ — железная шейка совсем отошла от черенка. А я был так рад — Маргарита смотрела на меня, я ей улыбался, как бы говоря:
«Не беспокойся… Я-то все наилучшим образом устрою. Увидишь мою работу».
Она тоже мне улыбнулась, чувствуя, как мне приятно оказать ей хоть небольшую услугу.
— К вечеру и даже к утру сделать нельзя, — проговорил Валентин. — Завтра к вечеру, пожалуй…
— Что вы! Что вы! — воскликнул я. — Тут не так уж много дела! Правда, работы у нас много, но заступ для Маргариты — прежде всего. Предоставьте это мне, Валентин, я справлюсь.
— Э, да сделай одолжение, — ответил он, — только это займет у тебя больше времени, чем ты думаешь, а мы спешим.
Маргарита сказала, усмехаясь:
— Значит, я могу на тебя положиться, Мишель?
— Да, да, Маргарита. К вечеру заступ у тебя будет.
Она ушла. А я тотчас поставил маленькую наковальню на чурбан, положил старый заступ на огонь и схватил ручку поддувала. Валентин удивленно смотрел на меня — мое рвение его поразило; он молчал; я же чувствовал, что краснею до корней волос. Тогда я запел песню кузнецов:
Валентин, как обычно, стал вторить мне басом, сопя и жалобно растягивая каждое слово на манер старинных подмастерьев. Наши молоты ударяли в такт, и от одной мысли, что я работаю для Маргариты, радость переполняла мое сердце. Право, я в жизни не работал лучше; молот взлетал, едва коснувшись наковальни, железо поддавалось, как тесто.
Я ковал заступ сначала горячим, а потом холодным способом, придал ему красивую четырехугольную форму, чуть удлиненную, изящную — в виде ласточкина хвоста, провел точно посередине линию, а шейку закруглил и приковал так тщательно, что Валентин все посматривал на мою работу и бормотал: