Но, конечно, ничто не могло «размыкать наше горе, развеять русскую печаль». К тому же Сенявину приходилось отбиваться и отгрызаться от наскоков британского Адмиралтейства.
Ох, больно язвила морских лордов конвенция, подписанная Коттоном. Они охотнее подписались бы (если бы не честь мундира) под тем распространенным мнением, которое гласило: русский вице-адмирал в Адриатике «обвел» австрийцев и французов, а в устье Тежо — и французов и англичан. Они охотно согласились бы (если б не ведомственный престиж) с заявлением лорда-мэра Лондона: «Конвенция, заключенная в Лиссабоне, не приносит славы Англии»,
Адмиралтейские «нептуны» трясли трезубцами. Никак не могли они простить Сснявину то, что он позволил Коттону совершить такой промах. Вот так же царь и его генерал-адъютанты не могли простить Кутузову, что он позволил им проиграть Аустерлиц.
Отметим в скобках оправдания Чарльза Коттона, делающие ему честь: я уважал Сенявина и его подчиненных; я знал, что они погибнут, но не сдадутся; я не хотел их погибели, ибо русские — давнишние друзья англичан, попавшие в трудные обстоятельства.
Однако эскадра, принадлежащая стране формально вражеской, находясь в английском порту, не находилась на положении формально пленной. И это все ж как-то пятнало Адмиралтейство.
Давно открылась навигация в восточной Балтике. Давно разгорелось лето, а лорды морские не отправляли в путь если и не русские корабли, то хотя бы русских корабельщиков.
Впрочем, кое-какие резоны у лордов были. И резоны серьезные, а не только «пустые предлоги», как угрюмо сетовал Панафидин, измученный, подобно всем сенявин-цам, портсмутским прозябанием. Пустишь ли боевых балтийцев в Балтику, коли Россия воюет со Швецией, английской союзницей?
Лорды предложили: давайте-ка отправим вас в Архангельск. (Все-таки подальше от балтийского театра военных действий.) Сенявин «архангельский вариант» не принял. Но оставить корабли в «депозите», вернее в «срочном депозите», подлежащем возврату по замирению с Англией, Сенявин согласился. Ему, повторяю, важнее всего было сохранить матросов, солдат, офицеров. А люди голодали и хворали. Дмитрий Николаевич в отчаянии сообщал российскому министерству иностранных дел, что в Англии умирает русских больше, чем за все время боевых плаваний.
Долго Сенявин мучился в Портсмуте. Но вот двадцать один транспорт принял на борт его моряков и армейцев. Без малого за месяц добрались они до Риги. Уже накатила рыжая осень, осень 1809-го.
Броневский писал: «Сим кончилась сия достопамятная для Российского флота кампания. В продолжение четырехлетних трудов не одним бурям океана противоборствуя, не одним опасностям военным подверженные, но паче стечением политических обстоятельств не благопрпят-ствуемые, российские плаватели наконец благополучно возвратились в свои гавани. Сохранение столь значительного числа храбрых опытных матросов, во всяком случае, для России весьма важно. Сенявин исхитил, так сказать, вверенные ему морские силы из среды неприятелей тайных и явных...»
Когда-то Нельсон утверждал, что потеря храброго офицера есть потеря национальная. Сенявин избавил нацию от потери многих офицеров и еще большего числа рядовых служителей морей и кораблей.
Он снова был в России.
Помните у Грибоедова: «Спешил!., летел! дрожал! вот счастье, думал, близко!»
И что же?
ГЛАВА СЕДЬ М'А Я
1
Погожими летними вечерами генерал Мертваго и его крестник беседовали на балконе о разных разностях. Беседуя, поглядывали на неширокую набережную Фонтанки; на прохожих и извозчиков, на темные барки с дровами и на эти шаткие прибрежные мостки, где возились, брызгаясь и судача, раскоряки прачки.
Много лет спустя Сергей Тимофеевич Аксаков вспомнил крестного, вспомнил дом на Фонтанке, давние «балконные» дни.
«Один раз он (Мертваго. — Ю. Д.) сказал мне, указав пальцем: «Видишь ли ты этого господина, который тащится по набережной, так гадко одетый?» Я отвечал, что вижу. «Это великий человек! Это нищий, которому казна должна миллионы, истраченные им для чести и славы отечества. Это адмирал Сенявин!» Как он в это время поравнялся, то Дмитрий Борисович назвал его но имени и сказал ему: «Зайди ко мне». Адмирал зашел. Мы все трое прошли в кабинет. Я, разумеется, пошел по приглашению хозяина. Сенявин пробыл с час; просто и открыто говорил он о своем крайнем положении, об оскорблениях, им получаемых, о своих надеждах, что когда-нибудь заплатят же ему и всем офицерам призовые деньги, издержанные им на флот (этим делом занималась тогда особая комиссия). Адмирал ушел. Не утверждаю, но мне показалось, что Дмитрий Борисович достал деньги из ящика и тихонько отдал их своему гостю и давнему приятелю. Рассказ адмирала произвел на меня такое глубокое И горькое впечатление, которого никогда нельзя забыть.
Крестный отец досказал мне всю историю русского с ног до головы славного нашего адмирала; рассказал мне и положение, до которого он был доведен. «Сенявин, — прибавил он, — доведен до того, что умер бы с голоду, если б не занимал денег, покуда без отдачи, у всякого, кто только дает, не гнушаясь и синенькой; но у него есть книга, где он записывает каждую копейку своего долга, и, конечно, расплатится со всеми, если когда-нибудь получит свою законную собственность».
Не сразу после возвращения, а постепенно увязал Дмитрий Николаевич Сенявин в этом «крайнем положении».
2
Устремляясь на Балтику, Сенявин мог бы сказать о себе, как поэт сказал о Кавказском пленнике:
В Россию дальний путь ведет,
В страну, где пламенную младость Он гордо начал без забот...
Заканчивая громадную одиссею, вице-адмирал заканчивал и «свою молодость». Так Сенявин определил собственный возрастной этап, пришедшийся на лиссабонские дни.
Дмитрий Николаевич вернулся сорокашестилетним.
Тогдашнему Сенявину ровня годами пишущий эти строки. Но он живет «вечерне» и потому радуется, глядя на героя своей книжки. Столько испытать, столько изнемогать и столько одолевать — и вот, поди ж ты, экая бодрость, экая устойчивость мироощущения!
Когда постранствуешь, все хорошо на родине — и то, что хорошо, и то, что нехорошо. Была острая отрада свидания с женой, с Терезой Ивановной, встреча с детьми, которые поднялись, вытянулись, изменились, и это тоже сладко, но вместе и больно, потому что поднимались, тянулись, изменялись без тебя, словно бы в сиротстве; была, наверное, и потаенная ревность жены к мужу и мужа к жене, ведь не месячная разлука легла меж ними; воскресло и многое призабытое, но незабытое, как ощущение первого снега с кровли бани, которым растираешь лицо, плечи, грудь.
Нехорошее поначалу не ударило молотом. И потому, что душу грело чувство возвращения, и потому, что сы-
209
14 Ю. Давыдов
пал мелкий дождичек, совсем не похожий на сумасшедшие ливни юга, а потом легла зима, здоровая и крепкая, пахнущая березовыми дровами, зима, несравнимая с английской мокрядью, воняющей угольным дымом.
И еще была встреча с Москвой. Он помнил ее с детства, он любил ее всегда. Да вот и увидел: такую русскую, такую милую' привольную, раскидистую, в мягко голубеющих сугробах. Увидел Москву рождественскую, Москву святочных гуляний... «Москва меня обворожила», — светло улыбнулся Дмитрий Николаевич и прибавил, что если б не служба, то, право, перебрался бы на житье в первопрестольную... 43
А нехорошее-то началось с того, что Сенявину объявили: не ждите, ваше превосходительство, аудиенции у государя. Причина? Очередной поклон царя императору французов. Хорошо осведомленный мемуарист замечает: «Известно, что по требованию Наполеона вице-адмиралу Сенявину запрещен был вход во дворец».
Однако он числился в сгрою: принял ту же должность, которую оставил для Средиземного моря. Это еще не было отставкой, по это уже было понижением.
43
ОР ГБЛ, ф. 41, картон 131, д. 5, л. 3.