А в рифмованных строчках память живет надежнее, чем в бессловесных чувствах, выгорающих, ветшающих, усыхающих от бега времени и давления жизни.
За эти годы у меня сложился странный цикл стихотворений, который я назвал “Европейская хроника”, но сейчас, перечитывая ее, вижу, что это “Польская хроника”. Конечно же, в 60-е годы я был полонофилом, о чем свидетельствуют не только мои стихи, но и надпись на изданной в 1973 году в Варшаве двуязычной антологии, куда вошли стихи русских поэтов XX века, посвященные Польше. Есть в ней и два моих стихотворенья. На титульном листе антологии дарственная надпись:
“Дорогому Стасику, соучастнику этой маленькой полонофильской манифестации — с благодарностью и надеждой видеть его у нас почаще.
Анджей Дравич. Варшава, в поэтическое время 27.IX.73”.
Литераторы Польши — поляки и евреи — помнят, кто такой Дравич. Однако в мой польский цикл вплетена и еврейская нитка, поскольку мою впечатлительную душу не могли не потрясти страшные свидетельства освенцимского музея смерти. И бронзовую доску, свидетельствующую в то время, что здесь было уничтожено “4 млн евреев”, я помню. Ну как было доверчивому славянскому сердцу не взволноваться и не написать нечто общечеловеческое на тему “за нашу и вашу свободу”? До книги “Шляхта и мы” — надо было еще дожить. И над камнями двух Варшавских восстаний — польского и еврейского — я тогда проливал искренние слезы. Иногда мне кажется, что лучше бы я не знал всего, что пришлось узнать в конце XX века о характерах и судьбах народов. И люди, и народы, оказывается, несовершенны. Как сказал Пушкин: “Любви, надежды, тихой славы недолго нежил нас обман, исчезли юные забавы, как сон, как утренний туман”.
Но все равно мне дороги мои родимые пятна, мои молодые чувства и озарения, которыми я жил в то, говоря словами Анджея Дравича, “поэтическое время”. Никто лично не виноват в том, что случилось. Прошло время, когда мы вдохновенно разбрасывали камни. Пришло время их собирать. Поэтому в заключение своей работы о жертвах и жрецах Холокоста я вспомнил о своем польском, и в то же время освенцимском, и в то же время библейском ощущении мира, которое посещало меня в лучшие годы, прожитые “в рифму”, когда “мне были новы все впечатленья бытия”.
Не все стихотворенья из этого странного цикла я печатал в своих книгах. Собрав их сейчас в единое целое из старых блокнотов, я понял, что написал эту хронику не случайно. Да и вообще поэзия дело суровое: все, что написано пером — не вырубишь топором…
Польская хроника
1
Я на поезде скором спешил
из Москвы в направленье Варшавы,
покидая границы державы,
где полжизни с размаху прожил.
Захотелось и мне посмотреть,
как сверкает чужая столица,
как торопится жить заграница,
как звучит иностранная речь.
Я увидел пейзажи на взгляд
столь же милой славянской равнины,
разве только что вместо осины
здесь всё чаще каштаны шумят.
Да по праздникам в Кракове пьют —
не «Столичную», а «Выборову»,
захмелеют — и песни поют,
и живут подобру-поздорову.
И должно быть, была хороша
сторона под названием Польша,
но случилось так странно и пошло,
что была неспокойна душа.
Потому что, куда бы стезя
ни вела за широкие реки,
от любимых примет, от себя
не уйти, не уехать вовеки.
2. Пепел и алмаз
Умирает на белом экране
для чего-то рождённый на свет
террорист с револьвером в кармане,
милый мальчик, волчонок, поэт.
О как жаль, что она остаётся!
Две слезинки бегут по щекам…
Вот и кончено… Что остаётся?
Остаётся платить по счетам.
Я ведь тоже любил неуютность,
я о подвигах тоже мечтал.
Слава… странствия… родина… юность…
Как легко, как высоко витал!
Умирает убийца на свалке,
только я никому не судья.
Просто жалко. И девушку жалко,
и его, и тебя, и себя.
3
По «Гранд-отелю» бродит швед,
скучает с длинноногой шведкою.
Он, видимо, объездил свет
и утомился жизнью светскою.
Он на машине подлетел
к руинам взорванного здания
и, хлопнув дверцей, оглядел
следы варшавского восстания…
Так бестолково проживать —
слоняться, морщиться, покуривать,
не пропивать, не прожигать,
а просто-напросто прогуливать.
Пускай распнут! Пускай сомнут,
но есть у нации наследие,
и эти несколько минут
облагородили столетие!
Жиреет плоть, дымится снедь,
но где-то рядом в смежной области
живут поэзия и смерть,
сопротивляясь вечной пошлости!
4. Разговор в баре
Я сказал ему: “Гагарин”!
Я сказал: “Борьба за мир!”
И ответил англичанин:
“Лондон! Англия! Шекспир!”
Чтобы не угасла тема,
я вскричал без лишних слов: “Черчилль!”
— и тогда мгновенно он парировал: “Хрущев!”
Стопки сдвинули со стуком,
молча выпили за жизнь и,
довольные друг другом, у
лыбаясь, разошлись.
Слава людям знаменитым —
будь то вождь или король,
космонавтам и министрам,
кинозвездам, футболистам —
лишь бы имя, как пароль.
Он доволен — я доволен,
каждый при своем уме,
Каждый, к сожаленью, волен жить,
как хочет, на земле.
5
Июльская жёлтая рожь
дышала дыханием свежим,
струился за стёклами дождь,
когда мы въезжали в Освенцим.
Как водится, всё заросло,
бараки, пути, эшафоты,
поскольку добро или зло —
не всё ли равно для природы?
А мы — только дети её,
подвластные жизни и тленью…
Цветение — и забытьё,
и сопротивленье забвенью.
Нас кормит родная земля,
нам головы кружит свобода.
Мы все, к сожаленью, семья,
а как же в семье без урода…
От летних обильных дождей
речная вода пожелтела,
цепочка седых журавлей
над жёлтой водой пролетела.
И чтобы среди суеты
век памяти не был короток,
мы спешились и на цветы
собрали по нескольку злотых.
6
Трибун, вчера произносивший речь,
сегодня сник. В его отчизне ночью
раздался гул, зашевелилась твердь
и пустословье вылезло воочью.
Вы, щелкопёры и говоруны,
я видел вас на всяческих широтах.
Вас выделяет организм страны,
как слизь, — на эпохальных поворотах.
Грядущий пламень теплится в золе,
а слово «кровь» всегда звучит утробно…
Но что же делать, если на земле
ничто не зарождается бескровно!
Как пауки из выморочных слов,
вы тщитесь ради цели бесполезной
соткать стенографический покров
над синей мглой, над животворной бездной.
Но грянет гром — покатится звезда,
внезапно заскрипит кора земная,
и от словесной пыли ни следа,
и жизнь шумит, словесный прах смывая.
7
Гидесса — студентка с копною волос,
такая, что я покачнулся…
Но вот за витриною — груда волос:
Причёска — кощунство.
Полячка, что делать? — ведь жизнь коротка,
в ней всякая встреча, как чудо…
Труба крематория так высока! —
Кокетство — кощунство.
Согбенный еврей неподвижно стоит,
и скорбь на лице, как кольчуга.
Свихнуться бы надо — стоит и молчит.
Молчанье — кощунство
Художник с мольбертом рисует барак,
чтоб сплавились жизнь и искусство.
Как будто возможно! Наивный чудак…
Искусство — кощунство.
Турист от усталости очи закрыл,
пора бы, дружище, очнуться.
А где — ты находишься, милый, забыл?
Усталость — кощунство.
На поле крестьянское пепел летел,
где брюква, ячмень и капуста
цвели, удобряясь останками тел…
Капуста — кощунство.
О эти прекрасные рифмы мои,
мои благородные чувства!