– Что?.. – на этот раз он удосужился повернуть голову так, чтобы видеть своего непосредственного командира краем глаза.
«Ну что ты можешь со мной сделать, – читалось в нём. – Послать на передовую, в окопы или отлучить от любимого дела? Ах, да, я забыл, ещё есть гауптвахта. Так я этого всего нахлебался, ещё когда ты не родился».
– Ничего… – сказал Берзалов. – Потом поговорим… – пообещал он, не намереваясь пускать всё это на самотек, но потихонечку стал остывать.
До такого возраста я не доживу, думал он почти уныло, по нашей жизни-то. И действительно, госпиталь в городке был переполнен облученными. В первое атомное лето первого атомного века каждый день хоронили по сотне и более человек, через полтора года уже – по одному-два, в основном, конечно, гражданских, потому что они не были обучены, хуже были экипированы, не принимали цистамин[1], которым пичкали военных, часто рисковали почём зря. Теперь пошли те из них, кто получил относительно малые дозы, но всё равно заболели. Через год заболеют те, кто облучился ещё меньше, и так до бесконечности, пока все не вымрут. Арифметическая, то бишь геометрическая прогрессия наоборот. Были и такие, которые облучались по глупости, забредая на радиоактивные территории или употребляя в пищу отравленные продукты или воду из неизвестных источников. Говорят, что якобы у верховного командования есть страшно дефицитные американские таблетки, которые моментально выводят радикалы из организма, и якобы таблетки эти помогают людям, схватившим даже смертельную дозу. Но это не про нас, думал Берзалов, мы люди простые, окопные, нам и цистамин подойдёт. Судьба нас, видать, пока миловала. И не умнее мы, и не счастливее, а просто везучие. Планида, ничего не скажешь, мать её за ногу.
– А ты чего молчишь? – раздраженно спросил Берзалов у второго пленного. – Юпитин, развяжи ему руки! И дай спирта!
– Товарищ старший лейтенант…
– Дай, дай… – со смыслом посоветовал Берзалов. – Хуже не будет. И хлеба дай, если есть.
– Он, дурилка картонная, Игнатьева ранил… – напомнил прапорщик Гаврилов.
Он произнёс это равнодушно, скорее для проформы, перекладывая на плечи старшего лейтенанта последствия его решений, в том числе и чисто с моральной точки зрения: «Надо б было наказать по всей строгости». Однако Берзалов не обратил на его слова никакого внимания. Вернее, он-то, конечно же, обратил и даже подумал, что Федор Дмитриевич имеет права на своё суждение, но в данной конкретной ситуации следовало разговорить пленного, тем более, что сержант Игнатьев, по его же словам, ранен легко и через пару-тройку дней встанет в строй.
– Студент, что ли?.. – спросил Берзалов беззлобно, чтобы наладить контакт.
– Ага… – односложно ответил пленный, давясь хлебом. – Педагогический… – добавил он с набитым ртом, едва двигая языком.
– Ха! – с презрением отреагировал Юпитин и скорчил отвратительную рожу, которая как нельзя лучше подчёркивала его рязанские корни, а ещё отражала целую солдатскую философию: мол, чего с пленным возиться – никчёмный человечишка, даже стрелять не умеет, такого ни кормить, ни поить не надо, тем более спиртом угощать.
Но Берзалов не стал вникать в мысли и поступки старшего сержанта Игоря Юпитина, командира второго отделения, человека, в общем-то, вдумчивого и предсказуемого. Его интересовало другое, то что было продолжением утреннего сна. «Педагогический» – это звучало, как привет из другой, мирной жизни, которая никогда не вернётся. Все это понимали и все старались проникнуться настоящим моментом, чтобы не сойти с ума. Только это плохо получалось. Человеку нужно прошлое, он так устроен. Однако теперь этого прошлого ни у кого не было. Оно было разделено на мирную жизнь – такую желанную, о которой вспоминали с трепетом и пиететом, и на атомный век, которому не было видно ни конца ни края, потому что он только-только начался. И все, кто сейчас живёт, его конца не увидят, да и какой может быть конец после Третьей мировой? Только очень плохой. «Хана нам всем», – считали многие. Вот народ и дурел потихоньку. Ну и голод, конечно, извечный спутник этого самого атомного века.
От пленного пахло маргаритками, и Берзалов удивился, что этого никто не замечает. Человек пахнет маргаритками! С чего бы это? Но разведчикам по нынешним временам, похоже, было всё равно. На то они и разведчики, чтобы ничему не удивляться.
Пленный с жадностью глотнул спирта, даже не закашлялся и снова вгрызся, как кролик, острыми зубами в краюху чёрного хлеба. Кадык на его худой шее ходил вверх-вниз, вверх-вниз. Он держал краюху двумя руками, как человек, который не ел лет десять. В бровях и из-под шапки над ушами виднелись белые яйца вшей.
– Мы… мы… – промямлил он, – последнее время одной крапивой питались.
– А куда шли? – спросил Берзалов.
– На юг, – очень даже по-деловому ответил пленный.
Язык у него заплетался.
– Куда-а-а… на юг?
– А я что знаю?.. – осмелел он. – Фомин…
От пленного даже не «фонило». Дозиметр, встроенный в часы, показывал меньше нормы облучения, всего-навсего двадцать девять микрорентген в час. Значит, знали, где идти, удивился Берзалов.
– Бородатый, что ли?...
– Ага… ничего не говорил… Идём себе, и всё… А водица есть?.. А то у меня фляжка…
Берзалов вопросительно посмотрел на старшего сержанта Юпитина, у которого на лице появилось выражение, которое ассоциировалось с известным русским выражением, когда человека посылают куда подальше.
– Дай… дай… – приказал Берзалов, – не жадничай.
Юпитин поморщился, но отстегнул от пояса фляжку и брезгливо протянул пленному.
– А откуда идете?
– Из Великого Новгорода…
– Вашу-у-у Машу-у-у! – невольно воскликнул Берзалов и понял, почему от бородатого пахло гордостью. Проникся он, ни за что ничего не расскажет. Накачали их и перековали идиоты политики, которые жаждали только одного – гражданской войны. Берзалов видел таких и называл их фанатиками. Глаз у них не было – одна гордость. Впрочем, я тоже фанатик, даже ещё больше, чем бородатый, только я за единую Россию, подумал он.
– Ну да… – покаянно сказал пленный, всем своим видом показывая, что он не в ответе за отцов-политиков, которые провозгласили республику и отделились от Москвы, которой уже не существовало.
– Лейтенант, – словно проснулся Гаврилов. – Да он вам сейчас такого напоёт… Я совсем забыл, дурилка я картонная, мы у них карту взяли...
– Какую карту?.. – безмерно удивился Берзалов и моментально стал свирепеть. – Вашу-у-у… Машу-у-у! – О самом главном ему докладывают в самую последнюю очередь. Ох уж этот Гаврилов! Ох и пограничник! Отправлю в самый глубокий тыл! – безжалостно решил Берзалов.
– Да шпионы они, – ещё раз ожил Гаврилов. – Чего здесь гадать-то? К бабке не ходи! Дурилка я картонная! А карта необычная, со значками. У обычных бойцов карт не бывает!
«Вот какой я, – говорил он всем своим видом, – а ты меня в отпуск!» «Да не я, – хотел возразить Берзалов, – а командование, точнее, командир батальона Калитин, а почему, не знаю, из-за жалости, что ли? Лично я бы не жалел, потому что это унижает бойца». Но, конечно же, он ничего не сказал, потому что это было лишним, ненужным, потому что просчитывалось на подсознании. Всё и так встало на свои места: лазутчики из Великого прощупывают оборону, а то, что они такие голодные, так кто сейчас сыт? За тем и пришли. Может, вообще, от маршрута отклонились и случайно попали в лапы Гаврилову?
За последний год сепаратизм расцвёл таким буйным кустом, что все друг от друга моментально отложились, в том числе и от Москвы. Москва осталась как символ. Не было Москвы больше. Погибла Москва. Вот все и кричали: «Мы центр! Центр!!! Нам и подчиняйтесь!!!» И Великий, и Нижний Новгород, и Ростов Великий, и Казань, даже Вологда не удержалась! Но о Москве помнили и говорили: «Возродите, тогда вернёмся и начнём всё сначала». Другие же твердили, как заклинание: «Хватит единовластия, пора жить по-новому». А как, и сами не знали, зато талдычили, как свою идею-фикс: «Каждый сам за себя». Все, кто чувствовал в себе единение с Москвой, назывались с тех пор московскими. Но были ещё и великоновгородские, нижегородские, рязанские, ярославские и прочие по мелочи. Слава богу, что не было ни калужских, ни орловских, ни курских, не потому что районные города лежали в радиоактивной пыли, а потому что они не утратили чувства единения, из-за бедности, из-за унижения, из-за боли. Даже мурманские заявили, что они с Москвой. Астрахань – одномоментно ставшая центром политической жизни, потому что на неё не упала ни одна бомба, объявила себя столицей Хазарского царства и, судя по всему, жила себе на отшибе припеваючи: налоги не платила и ела свою рыбку да чёрную икру. Даже еретические Харьков и Донбасс в новый атомный век объявили о своём тяготении к Москве. А вот что там стало с Дальним Востоком и с Сибирью, никому не известно. Приходили самые противоречивые вести: то ли бьются ещё наши с китайцами, то ли захватили те исконные русские земли. Сибирь же лежала неизведанной территорией, и её надо было осваивать заново. Что там и как там, никто толком ничего не знал.