Стены магазина исчезли за могучими образованиями суконной космогонии, за горными хребтами, поднявшимися величественными массивами. Между горными склонами открывались обширные долины, а в широком пафосе плато гремели линии континентов. Пространство магазина расширилось и превратилось в великолепную осеннюю панораму, полную озер и дали, а на фоне этой декорации по хребтам и долинам фантастического Ханаана широким шагом шествовал отец с пророчески простертыми в тучах руками и формировал эту страну ударами вдохновения.
А внизу у подножья этого Синая, выросшего из гнева отца, люди жестикулировали, святотатствовали и поклонялись Ваалу, и торговали. Они жадно щупали мягкие складки, драпировались цветными сукнами, закутывались в импровизированные домино и плащи и бестолково, многословно болтали.
Отец внезапно возникал над группами торгующих и, вытянувшись от переполняющего его гнева, громил идолопоклонников громовым словом. Потом, охваченный отчаянием, взбирался на высокие галереи шкафов, мчался, как безумный, по полкам, по гудящим доскам опустошенных стеллажей, преследуемый картинами бесстыдного разврата, который он увидел в глубине дома. Приказчики наконец добрались до железного балкона у кухонного окна и, цепляясь за перила, обхватили Аделю поперек талии и вытащили ее, моргающую глазами и безвольно свесившую тонкие ноги в шелковых чулках, на балкон.
И пока мой отец, пораженный мерзостью греха, врезался гневом своих жестов в ужас пейзажа, у его ног беспечный народ Ваала предавался разнузданному веселью. Какая-то пародийная страстность, какая-то эпидемия смеха овладела чернью. Как можно было ждать солидности от них, от племени погремушек и щелкунчиков? Как можно было ожидать, что эти мельницы, безостановочно перемалывающие цветную мякину слов, поймут величественные заботы моего отца? Глухие к громам пророческого гнева, эти торгаши в шелковых бекешах маленькими группками приседали возле горных складок материи и многословно, со смехом обсуждали достоинства товара Эта черная биржа растаскивала своими быстрыми языками благородную субстанцию ландшафта, измельчала ее сечками болтовни и чуть ли не заглатывала.
Кое-где перед высокими водопадами светлых тканей стояли кучки евреев в ярких лапсердаках и высоких меховых колпаках. То были мужи Великого Синедриона, почтенные, преисполненные важности господа, которые поглаживали длинные холеные бороды и вели негромкие дипломатические беседы. Но даже в их церемонных разговорах, во взглядах, которыми они обменивались, ощущался блеск иронической усмешки. Возле этих групп вилось простонародье, безликая толпа, чернь без лиц и индивидуальных черт. Она кое-как заполняла пробелы в пейзаже, выстилала фон бубенцами и трещотками бессмысленной болтовни. То был шутовской элемент, расплясавшаяся толпа полишинелей и арлекинов, которая — сама не имея серьезных намерений в торговле — своими дурацкими выходками доводила до абсурда намечавшиеся кое-где сделки.
Однако постепенно им надоедало паясничать, и весь этот веселый народец рассеялся по дальним околицам и там понемногу затерялся в скальных расщелинах и долинах. Вероятно, все эти скоморохи один за другим попрятались в складках и щелях местности, как в праздничную ночь прячутся в укромных уголках и закоулках дома уставшие от веселья дети.
Тем временем отцы города, мужи Великого Синедриона исполненные важности и достоинства прохаживались группами и вели тихие глубокомысленные диспуты. Они разбрелись по всей огромной гористой стране, прогуливались по двое, по трое по далеким крутым дорогам. Их маленькие темные фигурки рассыпались по пустынному плоскогорью, над которым свисало тяжелое и темное небо, распаханное ровными, длинными бороздами на серебряные и белые ломти, показывавшее самые дальние пласты своих наслоений.
Свет лампы дал этой стране искусственный день — странный день, день без рассвета и вечера.
Отец понемногу успокаивался. Его гнев утихал и застывал напластованиями и наслоениями пейзажа. Сейчас он сидел на самом верху шкафа и рассматривал обширную осенеющую страну. Он видел, как на дальних озерах ловят рыбу. В маленьких скорлупках лодок по двое сидели рыбаки и забрасывали в воду сети. На берегу мальчишки несли на головах корзины с трепещущим серебристым уловом.
И тут он обратил внимание, что дальние путники стали задирать головы к небу, показывать на что-то поднятыми руками.
И вот небо зароилось какой-то цветной сыпью, покрылось волнующимися пятнами; они росли, созревали, и наконец простор наполнился удивительным племенем птиц, которые кружили и летали по огромным пересекающимся спиралям. Все небо было заполнено их благородным летом, шумом крыльев, величественными линиями бесшумных парений. Некоторые из них неподвижно плыли, как большущие аисты, на спокойно распростертых крыльях, другие, похожие на разноцветные султаны, на варварские трофеи, тяжело и неуклюже трепыхались, чтобы удержаться на волнах теплого воздуха, а иные, неудачные конгломераты крыл, могучих ног и ощипанных шей, смахивали на скверно набитые чучела грифов и кондоров, из которых сыплются опилки.
Среди них были птицы двуглавые, были многокрылые, были также калеки, ковыляющие по воздуху в однокрылом неповоротливом полете. Небо стало подобно старинной фреске, зарисованной чудовищами и фантастическими животными, которые кружили, разлетались и вновь возвращались по разноцветным эллипсам.
Отец, залитый внезапным сиянием, вскочил на полке и вытянул руки, приветствуя птиц старым заклятием. Растроганный, он узнал их. То было отдаленное, забытое потомство тех птиц, которых Аделя некогда разогнала на все стороны неба. Теперь разросшееся и выродившееся это искусственное поколение, это дегенерировавшее, внутренне захиревшее птичье племя возвратилось к нему.
Нелепо пошедшее в рост, несуразно огромное, внутри оно было пусто и мертвенно. Вся жизненная сила этих птиц ушла в оперенье, в его чрезмерную фантастичность. Это было похоже на музей изъятых видов, на свалку птичьего рая.
Некоторые летели, свесившись вниз; у них были тяжелые нелепые клювы, смахивающие на замки и засовы, обремененные к тому же яркими наростами, и были эти птицы слепы.
О, как растрогало отца это нежданное возвращение, как поразился он инстинкту птиц, их привязанности к Учителю, которую изгнанный птичий народ лелеял в душе, подобно легенде, чтобы спустя много поколений, в последний раз перед угасанием племени вернуться наконец в прадавнюю отчизну.
Но эти слепые бумажные птицы уже не могли узнать отца. Вотще призывал он их старинным заклятием на забытом птичьем языке — они не слышали и не видели его.
Вдруг в воздухе засвистели камни. То скоморохи, безмозглое и бессмысленное племя, стали швырять их в фантастическое птичье небо.
Напрасно отец предостерегал, напрасно грозил заклинающими жестами, его не услышали, не заметили. И птицы падали. Пораженные камнями, они тяжело обвисали и уже в воздухе начинали увядать. Еще не долетев до земли, они превращались в бесформенные вороха перьев.
Во мгновение ока плоскогорье покрылось поразительной, фантастической падалью. Прежде чем отец добежал до места побоища, все великолепное птичье племя мертвыми полегло на скалах.
Только теперь, вблизи, отец смог увидеть все убожество этого обнищавшего поколения, всю смехотворность его скверной анатомии.
То были огромные кучи перьев, кое-как напиханные всякой тухлятиной. У многих невозможно было различить голову, поскольку эта палкообразная часть их тел не обнаруживала никаких признаков души. Одни из них были покрыты свалявшейся, как у зубров, мохнатой шерстью, и от них несло отвратительным смрадом. Другие же смахивали на горбатых и облысевших дохлых верблюдов. Некоторые были, вероятно, из какой-то бумаги, пустые внутри, но ярко раскрашенные снаружи. А иные оказывались всего лишь большими павлиньими хвостами, красочными веерами, в которые непонятным образом вдохнули некую видимость жизни.
Я видел скорбное возвращение отца. Искусственный день постепенно окрашивался в цвета обычного утра. Самые верхние полки опустошенной лавки пропитывались красками рассветного неба. Среди фрагментов угасшего пейзажа, среди разрушенных кулис ночных декораций отец увидел просыпающихся приказчиков. Они вылезали из-за свертков сукна и зевали в солнечном свете. В кухне теплая ото сна Аделя со всклокоченными волосами молола кофе, прижимая мельницу к белой груди, от которой зерна набирали блеска и жара. На солнце умывался кот.