Приказчики вкушали ее с благоговением, с важностью, приличествующей календарной церемонии. По комнате расплывался запах перца. А когда они хлебом вытирали остатки желе со своих тарелок, мысленно оценивая геральдику последующих дней недели, и на блюде оставались только головы с вываренными глазами, мы все чувствовали, что общими усилиями одолели день, и остаток его можно не принимать в расчет.

И правда, Аделя с этим остатком, отданным на ее милость, долго не церемонилась. Под дребезжание кастрюль и плеск холодной воды она энергично ликвидировала оставшиеся до сумерек два-три часа, которые мама просыпала на оттоманке. Тем временем в столовой уже подготавливались декорации вечера. В ней располагались швеи Польда и Паулина с реквизитом своей профессии. На их руках в комнату вплывала молчаливая и неподвижная особа, дама из волоса и полотна с черным деревянным шаром вместо головы. Однако, встав в углу, между дверью и печью, тихая эта дама делалась хозяйкой положения. Недвижная, она молчаливо надзирала из своего угла за работой девушек. Исполненная критицизма и недоброжелательства, она принимала их старания и ухаживания, когда они опускались перед нею на колени, примеряя фрагменты платья, схваченные белой наметкой. Девушки внимательно и терпеливо обслуживали безмолвного идола, но его ничем нельзя было ублажить. Молох этот был неумолим, как бывают неумолимы только женские молохи, и снова и снова отсылал их к работе, а девушки, стройненькие и тоненькие, похожие чем-то на катушки, с которых они сматывали нитки, и такие же вертлявые, как катушки, ловко и ладно манипулировали с кипой шерсти и шелка, врезались щелкающими ножницами в эту яркую массу, стрекотали на швейной машине, нажимая на педаль ножкой в дешевой лакированной туфельке, и возле них росла куча обрезков, разноцветных лоскутьев и кусочков, словно шелуха и чешуйки, которые выплевывает пара привередливых и расточительных попугаев. Кривые челюсти ножниц со скрежетом раскрывались, как клювы этих ярких птиц.

Девушки рассеянно топтали красочные обрезки, неосознанно бродя как бы по свалке некоего воображаемого карнавала, на складе отбросов какого-то огромного, никогда не происходившего маскарада. С нервным смехом они стряхивали с себя лоскутки, щекотали глазами зеркала. Их души, быстрое чародейство рук воплощалось не в скучных платьях, что лежали на столе, а в тех сотнях обрезков, в тех легкомысленных и пугливых ворохах, которыми они могли бы засыпать, словно цветной волшебной метелью, весь город. Вдруг им становилось жарко, и они растворяли окно, чтобы в нетерпении своего одиночества, в жажде незнакомых лиц увидеть хотя бы безымянный лик ночи, прильнувшей к стеклу. Они охлаждали горящие лица веерами занавесок, которые колыхала зимняя ночь, приоткрывали пылающие декольте, полные ненависти друг к другу, словно соперницы, готовые биться из-за Пьеро, которого темное веяние ночи может принести к их окошку. Ах, как мало требовали они от действительности! Ведь в них было все. В них был переизбыток всего. Ах, им хватало даже набитого опилками Пьеро, двух-трех слов, которых они так давно ждут, чтобы начать играть свою роль, давно приготовленную, давно просящуюся на уста, полную страшной и сладкой горечи, стремительно проносящуюся, как страницы романа, который глотают ночью вместе со слезами, что струятся по жарким щекам.

В один из вечерних походов по квартире, предпринимаемых, когда не было Адели, мой отец наткнулся на этот безмятежный вечерний сеанс. С лампой в руке он с минуту стоял в темных дверях смежной комнаты, очарованный этой сценой, в которой было столько пыла и румянца, этой идиллией из пудры, цветной бумаги и атропина, развертывавшейся на многозначительном фоне зимней ночи, что дышала на вздувшиеся оконные занавески. Надев очки, он приблизился и обошел вокруг девушек, освещая их поднятой лампой. Сквозняк из открытых дверей вздымал занавески, девушки позволяли осматривать себя, покачивая бедрами, поблескивая эмалью глаз, лаком скрипучих туфелек, застежками подвязок под вздувшимися платьями; лоскутья, как крысы, побежали по полу к открытой двери темной комнаты, а отец внимательно присматривался к прыскающим швейкам, бормоча вполголоса:

— Genus avium… если не ошибаюсь, scansores или pistacci… в наивысшей степени достойны внимания.

По случайности, встреча эта стала началом целой серии сеансов, во время которых мой отец очень скоро сумел очаровать обеих девушек обаянием своей поразительной личности. В благодарность за галантные и остроумные беседы, заполнявшие пустоту их вечеров, девушки позволяли этому восторженному исследователю изучать структуру своих худеньких небогатых тел. Происходило это во время бесед с важностью и изысканностью, которые даже у самых рискованных пунктов этих исследований отнимали видимость двусмысленности. Спуская чулок с колена Паулины и изучая восхищенным взором конструкцию сустава, отец восклицал:

— О, сколь прекрасна и сколь счастлива форма бытия, которую вы избрали! И сколь прекрасна и проста теза, которую дано вам подтвердить своей жизнью! Но зато с каким мастерством, с каким изяществом вы справляетесь с этим заданием. Когда бы, отбросив респект перед Создателем, мне захотелось поиграть в критиканство, я вскричал бы: «Поменьше содержания, побольше формы!» О, как облегчило бы жизнь такое уменьшение содержания! Побольше скромности в намерениях, побольше умеренности в претензиях, господа демиурги, и мир станет совершенней! — возглашал отец в тот момент, когда его рука освобождала лодыжку Паулины от пут чулка.

И тут в раскрытых дверях столовой явилась Аделя, принесшая поднос с ужином. То была первая встреча двух враждебных сил со времени великого побоища. Все мы, бывшие свидетелями ее, испытывали великую тревогу. Нам было крайне неприятно присутствовать при новом унижении и без того уже много претерпевшего мужа. Отец, страшно смешавшись, поднялся с колен, темная краска стыда медленно приливала к его лицу. Но Аделя неожиданно оказалась на высоте положения. Усмехаясь, она подошла к отцу и щелкнула его по носу. По этому сигналу Польда и Паулина радостно захлопали в ладоши, затопали ножками и, повиснув на руках отца, прошлись вместе с ним в танце вокруг стола. Таким образом, благодаря добрым сердцам девушек неприятный конфликт в самом зародыше развеялся среди общего веселья.

Вот так начался цикл любопытнейших, поразительных лекций, которые мой отец, очарованный и вдохновленный этой маленькой невинной аудиторией, прочитал в последующие недели той ранней зимы.

Достойно внимания и то, что при столкновении с этим необыкновенным человеком все вещи как бы отступали к самым корням своего бытия, обновляли все свои феномены вплоть до метафизического ядра, возвращались неким образом к первичной идее, чтобы в этой точке растратить ее и сойти в те сомнительные, рискованные и двусмысленные регионы, которые мы здесь кратко именуем регионами великой ереси. Наш ересиарх проходил среди вещей, как гипнотизер, окутывая и соблазняя их своими опасными чарами. Могу ли я назвать его жертвой и Паулину? Ведь в те дни она стала его ученицей, адепткой его теорий, моделью его экспериментов.

Теперь с надлежащей осторожностью, стараясь не вызвать возмущения, я попытаюсь изложить ту весьма сомнительную доктрину, которая на долгие месяцы овладела моим отцом и направляла все его поступки и помыслы.

Трактат о манекенах, или Второе «Бытие»

— У Демиурга, — говорил отец, — нет монополии на творчество, творчество — привилегия всех духов. Материя наделена неограниченной плодовитостью, неиссякаемой жизненной силой и в то же время — влекущей силой соблазна, понуждающей нас к созиданию. В глуби материи формируются смутные улыбки, завязываются напряжения, сгущаются пробы форм. Материя вся трепещет от бесконечных возможностей, пронизывающих ее слабой дрожью. В ожидании живительного дыхания духа она без конца переливается сама в себе, искушает тысячами сладостных округлостей и мягкостей, которые выгреживают из себя в слепых бредовых видениях.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: