На небе огненным помелом полыхнул метеор.
«Желание!» – встрепенулся Прошин, но пока терялся в мыслях, что бы такое загадать, метеор растворился в темной бездне над головой, и момент был упущен.
– Всю жизнь не везет! – сказал Прошин в досаде.
Кусочек от ягоды застрял между зубами, и, как Прошин не старался вытолкнуть его языком, это не удавалось. Чертыхаясь, выбрался из мешка, полез в карман за перочинным ножом, но кусочек выскользнул сам собой.
– Черт знает что! – высказался он, плюнув в темень. – Дача!
Он еще посетовал на свою нерасторопность, но тут понял: а что загадывать, что желать? Ничего и не надо…
Или надо так много, что мечтать об этом – как мечтать о бессмертии или еще о какой приятной, но неисполнимой чепухе из жанра научной и ненаучной фантастики.
Проснулся он в полдень. Было тихо, светло и холодно. Солнечные зайцы гуляли по заваленному опавшей листвой саду. Два будто вырезанных их желтой бумаги кленовых листа, подрагивая от ветра, лежали у него на груди.
С полчаса он поворочался с боку на бок, наслаждаясь уходящей дремой, запахом трав, круговертью сентябрьского листопада; смутно вспомнил метеор, застрявшую в зубах кожицу от ягоды; потом встал, умыл лицо в ледяной воде пожарной бочки и, позавтракав на сырой веранде, вернулся в сад.
Он ходил среди колючих кустов крыжовника, проросших высокой ржавой крапивой, ел сливы с морозным налетом на темно–фиолетовых боках и сочинял какие–то красивые стихи. А затем понял, что не сможет остаться на этой пустой и унылой даче ни минуты и что прожить здесь две недели без дел, риска, спешки – без людей, наконец! – не под силу. Вон стоит стол для пинг–понга, напарника бы сюда…
Или вообще – проснуться в том же гамаке, таким же прекрасным золотым утром с Ирой, поцеловать ее в холодную, свежую щеку.
– И вот так всю жизнь, – констатировал он с неприязнью. – От квартирного одиночества тянет придурка в дачное, от дачного в квартирное; в компании ему подавай, чтоб одному быть, когда один – подавай компанию! Шизофрения? Комплексы?
Он снял гамак, бросил на заднее сиденье «Волги» спальник и выехал на шоссе, размышляя о том, как вечером, оставшись наедине с собой во вселенной своей квартирки, заварит зеленый чай с жасмином и будет камнем сидеть в кресле, отрешенно глядя из одного конца комнаты в другой, где, словно вросший в стену, светился сочными электронными красками большой импортный телевизор.
«Интересно представить жизнь вроде графика, – философствовал он. – Ну, хотя бы отрезок ее… Итак, ехал я отдыхать: прямая из точки ноль под острым углом вверх. Затем так называемый отдых: Лавра и дача – прямая, параллельная оси икс… Штришок, вернее. И обратно вниз?.. Ха. И неужели неправильный четырехугольник – отражение части моего бестолкового бытия? А почему бы и нет? Все мы функции… Линейные, нелинейные, элементарные, сложные. Важно – какого аргумента. А может аргумент один – истина? И может, ищем–то мы то, что в каждом из нас? Кто–то сознательно ищет, кто–то бессознательно… Как я…»
«Заткнись, – сказал Второй. – И не усложняй убогую свою простоту. – Ты – уголовник, негодяй… и какие у тебя претензии на высокие материи? Хе, истину он ищет бессознательно! Не истину ищешь, а с жиру бесишься. О, глянь – оса о стекло бьется. И упорно, в одну точку. А взлети чуть выше – там, где окно приоткрыто, – и на свободе! Так нет же, не взлетит, будет долбиться, пока не расшибется, тварь неразумная. Опусти стеклышко, пусть вылетит…»
Прошин чуть опустил стекло, но полосатая черно–желтая шишечка, извиваясь, переместилась ровно на столько же ниже, продолжая нещадно жалить коварную преграду.
«Так и ты, – усмехнулся Второй. – Бьешься, а все без толку. А истина в виде открытого окошечка – рядом! И истину эту, то бишь смысл жизни своей, ты, хе, бессознательно уже откопал, мил друг. Просто дура ты и того не знаешь, что разный у всех аргумент и смысл разный. И только в сути своей он един, потому как смысл – это вечное удовлетворение неудовлетворенного. И ты нашел его. Он – игра».
«Но ведь шулерская игра, – шепнул Прошин. – Шулерская!»
«Ага, – сказал Второй, – а тебе, значит, другую надо. Чтоб все порядочно. Тяга у него, хе, к порядочности… Как там у Гете по этому поводу? Перевираю по памяти: «Я – часть той силы, что стремится к благу, и вечно совершает зло». Дура. Я же говорю: дура! Не шулерских игр нет, сударь. Все они шулерские, ибо один надувает другого и кто–то всегда недоволен. И потому слушай мудрость мою и занеси ее не скрижали ума твоего и сердца. Не быть тебе иным, а коли негодяй, то и будь им, и не мучь себя, и не смеши меня своими метаниями. Тебе вообще–то что надо? Насчет истин и прочего мною разъяснено. Дальше дело обстоит просто: докторская в кармане, загранпаспорт тоже скоро там будет, так что осталось жрать и пить сладко, с красивыми бабами развлекаться, играть понемногу…. Ну и все. А как помирать черед подскочит – тоже никаких проблем, хотя тут уж предстоит тебе, Лешенька, игра так игра!…»
Второй кончил говорить и пропал, оставив после себя горький осадок безысходности.
Дорога бежала под колеса автомобиля. Желтые факелы лиственниц вспыхивали в окне и, проносясь мимо, угасали вдали за спиной. Над вершинами хмурых елей мутнело небо, готовясь обрушить на землю дождь.
И этот дождь пошел– первый осенний дождь, и тяжелые капли его защелкали по лобовому стеклу, по шоссе…
Ногтем Прошин выбросил осу из машины и прибавил скорость.
Вспомнил, как год назад, в последний день отпуска, ехал по этому же шоссе, возвращаясь с лесной прогулки; вспомнил весь этот год, показавшийся ему таким же серым, как ненастный день за окном; серым, несмотря на голубизну индийского неба, лыжные спуски, мозаику крымских пляжей, напряженные дни побед и поражений, смерть Наташи, достигнутые цели… игру! Серым, угрюмым и равнодушно отходящим в прошлое, казавшееся сгустком таких же лет: исполненных и неисполненных желаний, чьих–то лиц, встреч, губ и ожиданий Нового года…
* * *
Он сидел в кабинете и читал «Литературную газету». Что–то там о наукообразном жулике, которого били–били, а он все выходил непобитым и вот, стало быть, решили угробить его теперь этой статьей окончательно. Жулик никакого восхищения в Прошине не вызывал, и даже странно становилось Прошину, как можно было писать статью об этакой безмозглой и наглой дряни: ну, подумаешь – зарвавшийся, везучий до поры дурак, взлелеянный себе подобными; а забреди он в их НИИ – в нем бы разобрались в течении максимум двух–трех недель.
«Нетипично», – созрел у Прошина приговор.
И тут вошел Лукьянов.
– Пришел попрощаться, – сообщил он, осматриваясь. – Все–таки на год расстаемся.
– О!.. Очень рад! – заулыбался Прошин, охваченный каким–то неприятным, сродни страху, чувством. – Очень!
– Да, вас ведь можно поздравить, – усмехнулся Лукьянов. – Доктор наук, как же… Некто Таланов на днях восторгался вашими трудами…
– О, – милее прежнего заулыбался Прошин. – Это восхищение близорукого дилетанта. Не принимайте всерьез.
– Дилетанта… – вдумчиво повторил Лукьянов. – Так. А кто же из оппонентов был человек знающий? Ваш друг Поляков?
Лицо Прошина закаменело.
– Ну, хорошо, – сказал Лукьянов. – Не будем трогать вас за больные места. Дело сделано… Энное количество лет учебы, работы, затем час позора, и теперь вы материально обеспечены на всю жизнь.
– У нас идет какой–то странный разговор, – заметил Прошин, не поднимая глаз.
– Не странный, а неприятный, – в тон ему отозвался Лукьянов. – Я вот что хочу сказать вам на прощание, враг вы мой… Мы с Пашей Чукавиным остались одни из нашего старого и очень дорогого мне экипажа. Навашин, Авдеев, Наташа… Все распалось… И всему причиной ты. Даже к смерти Наташи ты, по–моему причастен. Ладно, – брезгливо махнул он ладонью на негодующий жест Прошина. – Пока здесь не кабинет следователя, так что сиди и внимай. – Он помолчал. – Ты обыграл всех в игре, где против тебя не играл никто. И вместе с тем против тебя играли все, потому что каждый был… всего лишь честен, и только.