Я устал до такой степени, что, когда ночью нас опять начали обстреливать с воздуха, я проснулся, только когда кто-то над ухом выстрелил и открылась отчаянная стрельба в небо. Поднялась паника. Машины ехали куда-то между деревьями, натыкались одна на другую, на деревья, разбивались, ломались. Над горизонтом то и дело повисали осветительные ракеты и слышались далекие взрывы бомб.
Мой водитель хотел было рвануться вслед за другими, но я удержал его, решив не выезжать из лесу, пока не прекратится паника.
Через полчаса в лесу стало тише. Машины уехали, люди убежали. Я сел в нашу пятитонку и стал пробираться к дороге. Выехав на опушку и оставив там водителя с машиной, вышел на дорогу и наткнулся на группу из четырех или пяти людей, которые разговаривали с человеком, одетым в штатское, — требовали у него документы. Он отвечал, что документов у него нет. Они требовали еще настойчивее, тогда он дрожащим злым голосом крикнул: «Документы вам? Все Гитлера ловите! Все равно вам его не поймать!» Военный, стоявший рядом со мной, молча поднял наган и выстрелил. Штатский согнулся и упал.
Не знаю, может быть, это и был агент, диверсант, но скорей всего — просто какой-нибудь мобилизованный, доведенный до отчаяния трехдневными мытарствами на дорогах в поисках своего призывного пункта.
Едва он упал, как над нашими головами загорелась ослепительная белая ракета и сразу же шагах в сорока грохнула бомба. Я упал в кусты. Потом грохнуло еще раз и еще — уже дальше. Я поднялся. Рядом со мной лежали застреленный и около него — почти на нем — убитый осколком бомбы военный, один из только что стоявших здесь. А больше никого не было, все разбежались.
Я вернулся в лес. Мой шофер лежал под машиной, головой под мотор. Выехав с ним на дорогу, мы узнали у проходивших военных, что всем приказано отойти назад километров на семь, туда, где через лес идет просека.
На лесной дороге было темно. Я шел перед машиной, чтобы не дать ей врезаться в деревья. Когда рассвело, мы подъехали к опушке леса, где чуть ли не за каждым деревом стояли машины. Люди рыли окопы и щели.
Я оставил машину в лесу, рядом с другими машинами, а сам пошел искать какое-нибудь начальство. Мне указали как на старшего на корпусного комиссара Сусайкова. Он стоял на лесной дороге — молодой небритый человек в надвинутой на глаза пилотке, в красноармейской шинели, накинутой на плечи, и почему-то с лопатой в руках. Я подошел к нему и по своей все еще не выветрившейся наивности спросил, где редакция газеты, в которой я мог бы работать, потому что я писатель и направлен в армейскую газету.
Он посмотрел на меня отсутствующим взглядом и сказал равнодушно:
— Разве вы не видите, что делается? Какая газета?!
Я сказал, что мне надо явиться в штаб фронта, в политуправление. Он покачал головой. Он не знал, где штаб фронта,6 и вообще он ровно ничего не знал, так же как и все находившиеся вместе с нами в этом лесу.
В семь, когда солнце уже поднялось высоко, немцы снова начали бомбить и обстреливать это место. Приходилось ложиться, вставать, опять ложиться, опять вставать. Во время одного из таких лежаний я увидел прокурора. Оказывается, он лежал рядом со мной.
— Что ты делаешь? — спросил он меня.
Я сказал, что пока ничего.
— Ну, тогда будешь работать у нас, хорошо?
Он спросил потому, что в те дни все только спрашивали и уговаривали. Никто не приказывал. Я сказал: хорошо — и подсел к той кучке людей, которая пыталась здесь организовать военную прокуратуру. Кроме прокурора, тут был какой-то политрук с авиационными петлицами и еще несколько человек.
Шли беспрерывные бомбежки и пулеметный обстрел с воздуха. Кругом был мелкий лес и редкий березняк. Я вспомнил свой монгольский опыт и, так как мне уже надоело лежать плашмя на животе с чувством полной беспомощности, предложил достать лопаты; мы достали их, и под моим руководством работники свежеиспеченной прокуратуры стали рыть щели, как мы рыли их в Монголии: в виде буквы «г».
Часа через два, успев за это время два раза перележать бомбежки, мы вырыли в песчаном фунте добротную глубокую и узкую щель. Только к концу этой работы я вдруг вспомнил, что уже двое суток почти ничего не ел и не пил. Меня клонило ко сну — должно быть, от усталости и голода. Я сел на краю щели, прислонился к березовому кустику и задремал. Лицо согревало солнцем, и, как обычно бывает в такие минуты короткого и случайного сна, снилось что-то очень приятное и очень наспех.
Среди этого сна снова началась трескотня пулеметов. Я автоматически, еще не проснувшись, прыгнул в щель. Самолеты шли над лесом бреющим, и вслед за мной в щель скатились люди. Не успел я окончательно проснуться, как мне на голову ссыпалось что-то очень тяжелое и спросило женским голосом:
— Вам не тяжело?
— Не тяжело, — сказал я.
А женщина все еще сидела на моей шее, пытаясь как-то подвинуться, чтобы мне было легче, и от этого у меня трещали позвонки. Через пять минут, когда, сделав несколько кругов, самолеты ушли, я почувствовал, как тяжесть ослабела, и вышел из щели. Оказывается, на мне сидела довольно плотная санитарка. Она теперь стояла передо мной и робко извинялась: говорила, что все люди, всем жить хочется. Оставалось только согласиться.
События дня путаются у меня в голове. Я засыпал, потом стреляли, я лез в щель. Потом опять засыпал. Помню, как меня послали сопровождать каких-то двух людей — мужчину и женщину, — как я вышел на открытое место, стоял с ними у ограды, проверял их документы и выяснял с дотошностью доморощенного следователя, откуда они и как они сюда попали.
А в это время опять пошли над головой самолеты. Кругом все или легли, или побежали в лес. И мне хотелось сделать то же самое, но было неудобно. Я стоял и продолжал расспрашивать этих двух — мужчину и женщину, — которые, кажется, были больше напуганы моими расспросами, чем пулеметными очередями с воздуха: к ним они, наверно, уже привыкли.
Тут же, недалеко, у забора, шлепали пули, но нас не задело, все обошлось благополучно.
Потом, помню, какой-то майор с обвязанной шеей — в него только что выстрелил по недоразумению какой-то командир, приняв его в истерике за диверсанта, — волновался, обижался, кричал сердитым голосом, но это ни на кого не производило впечатления.
Я подошел к самой опушке, где лесная дорога выходила на Минское шоссе. Вдруг в пяти шагах от меня на шоссе выскочил красноармеец с винтовкой, с сумасшедшими, вылезающими из орбит от страха глазами, и закричал сдавленным, срывающимся голосом:
— Бегите! Немцы окружили! Пропали!
Кто-то из командиров, стоявших рядом со мной, закричал:
— Стреляй в него, в паникера! — и, вытащив револьвер, стал стрелять.
Я тоже вынул наган, который получил час назад, и тоже стал стрелять по бегущему. Сейчас мне кажется, что это был, наверно, сумасшедший, человек с психикой, не выдержавшей страшных испытаний этого дня. Но тогда я об этом не думал, а просто стрелял в него.
Очевидно, мы в него не попали, потому что он побежал дальше. Какой-то капитан выскочил ему наперерез на дорогу и, пытаясь задержать его, схватил за винтовку. После борьбы красноармеец вырвал винтовку. Она выстрелила. Еще больше испугавшись этого выстрела, он, как затравленный, оглянулся и кинулся со штыком на капитана. Тот вытащил наган и уложил его. Три или четыре человека молча стащили труп с дороги.
Над шоссе опять пошли немецкие самолеты, и все легли на землю или в щели и через три минуты забыли об этом эпизоде.
Потом помню двух человек — полкового комиссара и бригвоенврача, которые вели за собой через лес под командой человек полтораста выпускников Военно-медицинской академии. Я так и не понял: не то они практиковались в Минске, не то их зачем-то под командой отправили в Минск, и теперь, потеряв по дороге уже двадцать человек во время бомбежек и обстрелов, они шли обратно на Оршу. Они искали начальство, просили им чем-нибудь помочь, но кто и чем мог им тут помочь? Им просто предложили идти дальше. И они так и сделали — пошли. Потом еще через час военюрист подошел ко мне и сказал: