Приехавшая за мной Марина у Дуни не загостилась. «Отдыхать», когда все кругом трудятся, она не могла, а работать по-крестьянски не умела. Крестьянский «патриархальный быт» - со всепожирающей русской печью во главе угла — ужасал и возмущал её. Неподъёмности его не искупала ни прелестная природа со всеми её восходами и закатами, ни песни за рекой, ни расшитые полотенца под иконами...

Ещё одна простая женщина была так же, как и Дуня, молчаливо добра к Марине и мила ей душевно - жена жившего во дворе нашего дома сапожника Гранского.

У Гранских была очень маленькая, чистенькая полуподвальная квартира-норка; в одной из комнатушек её постоянно постукивал молотком мрачноватый сапожник. Иногда он бывал «выпимши», и тогда вся семья его — жена и трое детей поёживались, оглядывались и шептались.

Когда ни зайдёшь к ним, а ход был через кухню, — видишь: на длинном медном кране над раковиной лежит, подобрав лапки, кошка и время от времени слизывает набегающую каплю, а жена сапожника всё возится по хозяйству — стирает, стряпает, шьёт.

Вот эта-то женщина, маленькая, невидная, такая же, как Дуня, безвозрастная, часто забегала к нам с чёрного хода, доставала из-под платка мисочку с несколькими картошками или с ячменной кашицей, совала её Марине в руки, приговаривая: «Кушайте на здоровье! Не стоит благодарности!» И ещё, отправляя в деревню к бабушке младшую, слабенькую дочку, отдавала нам её продуктовую карточку.

Вообще же в трудные годы помогали Марине только женщины. Мужчинам это просто не приходило в голову. Или так редко!

Выходим из дому ешё светлым вечером. Марина объясняет мне, что Александр Блок - такой же великий поэт, как Пушкин. И волнующее предчувствие чего-то прекрасного охватывает меня при каждом её слове. Марина сидит в крохотном ковчеге художника Милиотти и рассматривает книги. Его самого нет.

Я бегаю по саду. Вывески: «Читает Александр Блок», «В Политехническом музее читает П. Коган». И вообще всё по-праздничному — как на Воробьёвых горах: в аллеях под деревьями продают лепёшки и играет граммофон.

Наконец приходят художники Милиотти и Вышеславцев45 и поэт Павлик Антокольский с женой. Мы идем за билетами. Входим в переднюю с раковинами, где серебряный истукан с пикой звонит «К Блоку». Идем в розовую бархатную залу. Все места заняты, а Его всё ещё нет. Антокольский приносит нам несколько стульев. Чуть только расселись, в толпе проносится шёпот: «Блок! Блок! — Где он? — Блок! — За столик садится! — Сирень...» Все изъявляли безумную радость.

Деревянное лицо вытянутое. Тёмные глаза опущенные, неяркий сухой рот, коричневый цвет лица. Весь как-то вытянут, совсем мёртвое выражение глаз, губ и всего лица.

Он читает поэму «Возмездие». Там говорится про Байрона, про ненастоящего Байрона, который очаровал младшую дочь из старой дворянской семьи. И будто дочь вышла за него замуж, и он увез её с собой. В один сумрачный день она приехала одна. Худая, утомлённая, она держала на руках грудного ребёнка. И вот сын стал взрослый, но не пошёл воевать, а веселился на балах. И вот один раз, танцуя, он узнал, что его отец умирает в Варшаве на улице Роз. Но когда он туда приехал, то увидел, что отец лежит в постели мёртвый. (Описание наружности отца в гробу совсем совпадает с наружностью Блока. Благородные глаза закрыты. Тело вытянуто и благородно. На пальце - обручальное кольцо.) Сын снял кольцо с благородного пальца отца и перекрестил отца на сон веков.

Когда сын стоял у могилы, тут же была женщина в черном платье и траурной вуали46.

В другой части Александр Александрович читал про войну, про войска, которых много погибло в бою, но они шли, полные героизма, и на них смотрела императрица.

Он говорил ровным, одинаковым голосом.

Мне кажется, он ещё говорил, что сын забыл отца.

Потом А.А. Блок остановился и кончил. Все аплодируют. Он смущённо откланивается. Народ кричит: «Прочтите несколько стихов!», «Двенадцать»!

История жизни, история души. Том 3 _28.jpg

«Двенадцать», пожалуйста!»

— Я... я не умею читать «Двенадцать»!

— «Незнакомку»! «Незнакомку»!

«Утро туманное, — читает

A. А. Блок. - Как мальчик шаркнула, поклон отвешивает. До свиданья!

И звякнул о браслет жетон. Какое-то _

воспоминанье!»47 (Эти строки остались А Л БлокАпрель }921 у меня в памяти с ранних лет и останутся навсегда.)

Больше я стихов в напеве не помню, но могу передать в прозе: «Твоё лицо лежит на столе в золотой оправе передо мной. И грустны воспоминания о тебе. Ты ушла в ночь в тёмно-синем плаще. И убираю твоё лицо в золотой оправе со стола»48.

А.А. Блок читает «колокольцы», «кольцы», оканчивая на «ы». Читает деревянно, сдержанно, укороченно. Очень сурово и мрачно. «Ты хладно жмёшь к моим губам свои серебряные кольцы»49.

Иногда Блок забывал слова и тогда оглядывался на сидящих за его спиной даму и господина, которые, слегка улыбаясь, подсказывали ему.

У моей Марины, сидящей в скромном углу, было грозное лицо, сжатые губы, как когда она сердилась. Иногда её рука брала цветочки, которые я держала, и её красивый горбатый нос вдыхал беззапахный запах листьев. И вообще в её лице не было радости, но был восторг.

Становилось темно, и Блок с большими расстановками читал. Наверное, от темноты. Тогда какой-то господин за нашей спиной зажёг свет. Зажглись все свечи в люстре и огромные лампы по бокам комнаты, очень тусклые, окованные в толстое стекло.

Через несколько минут всё кончилось. Марина попросила

B. Д. Милиотти провести меня к Блоку. Я, когда вошла в комнату, где он был, сперва сделала вид, что просто гуляю. Потом подошла к Блоку. Осторожно и легко взяла его за рукав. Он обернулся. Я протягиваю ему письмо2. Он улыбается и шепчет:

«Спасибо». Глубоко кланяюсь. Он небрежно кланяется с лёгкой улыбкой. Ухожу.

15 мая 1920 г.

Блок в жизни Марины Цветаевой был единственным поэтом, которого она чтила не как собрата по «струнному рукомеслу», а как божество от поэзии, и которому, как божеству, поклонялась. Всех остальных, ею любимых, она ощущала соратниками своими, вернее - себя ощущала собратом и соратником их, и о каждом - от Тре-диаковского до Маяковского — считала себя вправе сказать, как о Пушкине: «перья на востроты знаю, как чинил: пальцы не просохли от его чернил!»

Более того, каждого из них — даже бесплотнейшего Рильке! — почитала и осязала она братом ещё и по плоти и крови, зная, что стихи не одним лишь талантом порождаются, а и всеми бедами, страстями, слабостями и радостями живой человеческой плоти, её болевым опытом, её волей и силой, потом и трудом, голодом и жаждой. Не меньшим, чем творчеству поэтов, было её со-чувствие и со-страдание их физической жизни, «стеснённости обстоятельств» или стеснённости обстоятельствами, сквозь которые ей, жизни, надлежало пробиваться.

Творчество одного лишь Блока восприняла Цветаева как высоту столь поднебесную — не отрешённостью от жизни, а - очищенностью ею (так огнём очищаются!), что ни о какой сопричастности этой творческой высоте она, в «греховности» своей, и помыслить не смела — только коленопреклонялась. Таким поэтическим коленопреклонением, таким сплошным «аллилуйя» стали все её стихи, посвящённые Блоку в 1916 и 1920—1921 годах, и проза о нём, с чтением которой она выступала в начале 30-х годов в Париже; нигде не опубликованная, рукопись эта не сохранилась.

Подобно тому, как читатели моего поколения говорят «Пастернак и Цветаева», так её поколение произносило «Блок и Ахматова». Однако для самой Цветаевой соединительная частица между этими двумя именами была чистейшей условностью; знака равенства между ними она не проводила; её лирические славословия Ахматовой являли собой выражение доведенных до апогея сестринских чувств, не более. Они и были сёстрами в поэзии, но отнюдь не близнецами; абсолютная гармоничность, духовная пластичность Ахматовой, столь пленившие вначале Цветаеву, впоследствии стали ей казаться качествами, ограничивавшими ахматовское творчество и развитие её поэтической личности. «Она — совершенство, и в этом, увы, её предел», - сказала об Ахматовой Цветаева.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: