Что до средневекового города, то весь он, новенький с приступочек до коньков крыш и весь состоявший из сплошных фасадов, оказался мёртвой подделкой, несмотря на, а может быть, благодаря сверхизобилию правдоподобий в виде точильных колес, пивных бочек, коновязей, гончарных кругов и прислонённых к ним алебард, щедро и рассчитанно-живописно рассеянных вдоль улочки, вытекавшей из современности и в неё же впадавшей.

Когда взрослые отчаялись от развлечений, а я только-только начала ими насыщаться, мы прибрели в тот край парка, в котором ничего не показывали, никуда не зазывали, ни на чём и ни во что не играли, и сели на жёсткую травку под соснами, у светлого озерца. Оглядевшись, Марина сказала Людмиле Евгеньевне: «По-моему, и в природе нет отдыха. Вот я думаю: когда буду умирать, у меня будет такое же чувство, как здесь, сейчас, на этом берегу; печали? - торжественности? - и весь грохот, и всё кружения — позади?» - «Но ведь это и есть — отдых?..»

Посещение Луна-парка оказалось «последним аккордом» Марининого Берлина, последним взмахом над ним - с высоты качелей; меньше чем неделю спустя мы покидали его, очень ранним, едва пробудившимся утром, а 1 августа 1922 года уже выходили из поезда в Праге.

Маринин несостоявшийся Берлин. Несостоявшийся потому, что не полюбленный; не полюбленный потому, что после России — прусский, после революционной Москвы — буржуазный, не принятый ни глазами, ни душой: неприемлемый. В капитальности зданий, традиционном уюте кафе, разумности планировки, во всей (внешней) отлаженное™ и добротности города Марина учуяла одно: казармы.

Дождь убаюкивает боль.

Под ливни опускающихся ставень Сплю. Вздрагивающих асфальтов вдоль,

Копыта — как рукоплесканья.

Поздравствовалось — и слилось.

В оставленности светозарной,

Над сказочнейшим из сиротств Вы смилостивились, казармы]'6

Смилостивились ли? Да, пожалуй: спасибо казармам, когда, не снизойдя до того, чтобы заметить тебя, они тем самым предоставляют тебе возможность пройти мимо. Город — всегда взаимность.

Первая цветаевская стихотворная строка, написанная в Берлине, была:

Под булыжниками, под колёсами...

Последнее берлинское четверостишие:

До убедительности, до Убийственности — просто:

Две птицы вили мне гнездо:

Истина - и Сиротство17.

С середины мая по конец июля Марина подготовила к печати свои сборники: «Психея», «Ремесло» и второе издание поэмы «Царь-Девица», вышедшие в Берлине в 1922—23 годах; написала около тридцати стихотворений; рассказ в эпистолярной форме «Флорентийские ночи»; и статью о творчестве Пастернака, озаглавленную «Световой ливень», вышедшую в 1922 году. Сборники «Разлука» и «Стихи к Блоку», подготовленные ещё в Москве, были опубликованы — под наблюдением Эренбурга — ранней весной 1922 года, в Берлине, ещё до приезда туда Цветаевой.

А кроме того, Марина перевела на немецкий язык стихотворение Маяковского для издававшегося Эренбургом на трёх языках альманаха «Вещь»18, перевела по горячему, впрочем, так никогда в ней и не остывшему следу самого Маяковского, последней в России встречи с ним.

г

История жизни, история души. Том 3 _39.jpg

В. В. Маяковский Рис. А. Эфрон

Встреча эта, судя по записи в тетради, произошла в один из канунных дней Марининого отъезда ранним утром, на пустынной ещё московской улице. Маяковский окликнул Марину, спросил, как дела. Она сказала, что уезжает к мужу, спросила, что передать загранице? «Что правда — здесь», - ответил он, усмехнувшись, пожал Марине руку и — зашагал дальше.

А она смотрела ему вслед и думала, что оглянись он и крикни: «Да полно вам, Цветаева, бросьте, не уезжайте!» — она осталась бы и, как зачарованная, зашагала бы за ним, с ним.

Эта Маринина мысль вдогонку Маяковскому может быть сочтена «поэтической вольностью», романтическим всплеском и полнейшей несбыточностью, но — и потаён-

ной глубинной правдой. Ведь отъездом своим она перебарывала ту половину себя, что навсегда оставалась в России, с Россией. («Россия моя, Россия, зачем так ярко горишь?»19)

«Что правда — здесь». Эти слова Маяковского вошли в известный текст цветаевского приветствия ему, написанного после его вечера в кафе Вольтер, в Париже, в 1928 году, и опубликованного в левой эмигрантской газете «Евразия» (одним из редакторов которой был мой отец), приветствия, позволившего Марине испытать чувство высокого и глубокого торжества — радости открытого рукопожатия — и причинившего ей немало неприятностей, если можно назвать всего лишь неприятностью то, что «отлучённая» за «большевизм» редакцией милюковских «Последних новостей», иногда печатавших её, она надолго осталась без заработка, служившего главным источником существования всей нашей семьи.

Письмо, написанное по этому поводу Мариной Маяковскому, экспонировалось им на его выставке «20 лет работы» (которая была восстановлена и возобновлена в прошлом году, к 80-летию поэта) и воспроизведено в книге «Маяковский делает выставку» («Книга», Москва, 1973).

Ранней весной 1929 года Марина встретилась с Маяковским в последний раз. По просьбе коммунистов одного из окраинных районов Парижа он согласился выступить перед французской рабочей аудиторией, в маленьком («для свадеб и банкетов»!) полутёмном зальце маленького рабочего кафе20.

Вечер был скороспешным, без предварительной подготовки. Один из его организаторов (товарищ моего отца) пригласил моих родителей. Ободренная немноголюдием, отсутствием знакомых (любопытствующих глаз), Марина подошла к Маяковскому, познакомила его с мужем.

- Слушайте, Цветаева, - сказал Маяковский, - тут - сплошь французы. Переводить - будете? а то не поймут ни черта!

Марина согласилась, но не села на предложенный стул, - привыкла выступать стоя. Маяковский называл стихотворение, в двух словах излагал его содержание, она - переводила. Он - читал.

Потом были вопросы из зала и ответы в зал. Слушатели не столько поэзией интересовались, сколько жизнью и делами рабочего класса в Советской России. В те годы им не часто приводилось беседовать с человеком оттуда. Попадались и вопросы провокационного характера; на них Маяковский отвечал с привычной резкостью и хлёсткостью и тут задал Марине работы, поскольку некоторые наши словосочетания вообще не имеют адекватов на французском языке.

Эти общие черты — всё, что донесла моя память из рассказов родителей - сквозь сорок пять лет расстояния! - о вечере, на котором сама не присутствовала, так как присматривала дома за маленьким братом.

Сделанные же Мариной непосредственно после вечера записи не сохранились — они погибли во время войны вместе с той частью архива, которая была оставлена на хранение друзьям во Франции.

Сказать, что Марина любила и понимала творчество Маяковского, — вялая и плоская констатация сегодня, когда он давно стал мало что самим собой — поэтом, человеком, личностью, — но и частью нашего пейзажа: площадью, станцией метро, пароходом, собственным монументом. Когда любой школьник любит и понимает.

Но она поняла, полюбила и провозгласила его, непонятного и неприемлемого для многих умов и сердец, тогда, когда ему было так безмерно ещё далеко до устойчивости и выверенное™ дара и славы, когда он был всего лишь одним из молодых да ранних, за громогласностью которых трудно было услышать и распознать поэзию, до той поры изъяснявшуюся в иной, веками утверждённой, тональности; когда ешё неясно было, чей творческий потолок и предел близок, а кто — безмерен; кто пойдёт вперёд и вверх, кто — по собственному кругу; кто вовсе собьётся с голосу и с дистанции; когда всё, что мы ныне знаем о прошлом, ешё только смутно маячило впереди, пробивая себе русло — единственное среди многих возможных.

Она поняла и полюбила его во всей его тогдашней противопоказанное™ себе самой, его, ниспровергателя былых истин, столь романтически превозносимых ею и о которых она сама вскоре — уже в 1922 году - скажет: «От вчерашних правдвдоме -смрад и хлам...»21


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: