— Как тебя зовут? — спросил Кронго.

— Амалия, — африканка улыбнулась, будто ждала этого вопроса.

Глаза ее поплыли вбок, застыли, вернулись к Кронго. Зрачки блестели. В ней была просыпающаяся женственность — свежая, чувственная, и она сейчас не скрывала это. Да, ее лицо, по-детски широкое, каждая линия которого казалась закругленной, было красиво.

— Зачем ты пришла? Ты что-нибудь умеешь?

Он сразу оценил легкость и сухость ее фигуры.

— Я хочу быть жокеем.

— Сидела когда-нибудь на лошади?

— Три года, месси, — зубы ее, когда она открывала рот, чуть поблескивали от обильной слюны. — Я работала уборщицей. В цирке. Сидела на пони, лошадях.

— И все?

— Я могу показать… А потом… Знаете, как в цирке говорят… Училась прыгать на сетке. Батут.

Кронго медлил, прежде чем что-то сказать. Цирк, пони, лошади. Откуда только не пришли сюда все они! Она легкая, не больше пятидесяти килограммов. Какая разница, женщина или мужчина. Все-таки сидела. Из старых наберется не больше десяти. На две конюшни, беговую и скаковую. Но ему нужно десять наездников… И десять жокеев… По крайней мере, десять человек — очень легких, пусть даже не умеющих сидеть. Там, у демонстрационной доски, у финишного створа, все чисто. Значит, кто-то уже убрал тех, убитых. Но кто именно убрал? Солдаты?

— Хорошо, отойди в сторону.

Амалия улыбнулась. Покосилась на барбров, закрыла глаза.

— Месси, я работал на ферме, — сказал пожилой барбр.

Мулельге отодвинул слишком выступивших, пошел вдоль строя.

— Каждый, кто знает лошадей! Каждый, кто знает лошадей… Кто ездил верхом? Кто умеет сидеть в коляске? У нас это называется — качалка?

Толпа молчала.

— Ну? Кто-нибудь ездил верхом? В коляске?

— Начальник, начальник, — из задних рядов пробился молодой мулат с бородкой клинышком. — Зачем обижаешь? Проскачу, лошадь ногами удержу, деньги получу. Верно, ребята? Ну, что молчите?

Один из барбров усмехнулся. Мулельге хмуро оглядел мулата, кивнул. Ассоло подвел Бету, Мулат взял поводья, легко вскочил в седло. Бета, почувствовав руку, вздрогнула, загрызла удила.

— Давать на дорожку? — улыбнулся мулат.

Барбр поднял руку, и мулат нехотя слез.

— Ха… — барбр лег грудью на круп.

Не дотрагиваясь до поводьев, мгновенно очутился в седле. Повис на одной ноге, дотянулся до уздечки. Приник к лошадиной шее. Бета закружилась, взметывая копытами песок. Старая лошадь крутилась, как жеребенок, быстро перебирая ногами. Белый плащ барбра слился с крупом Беты, казался попоной.

— Ха!

Бета остановилась как вкопанная. Ноздри ее дрожали. Глаза нашли глаза Кронго. Барбр тоже следил за его глазами. Барбры с детства могут только чувствовать лошадь — но не понимать. То, что затеял он, Кронго, не так безнадежно. Еще хотя бы человек шесть. Он объяснит им, он будет следить.

Барбр слез. Бета потянулась — шеей и губами, все еще глядя на Кронго, заигрывая с ним.

— Это скаковая английская лошадь, — Кронго легко отстранил переносицу Беты. — Никогда больше не ущемляйте у нее сухожилия. Запомните.

— Берем обоих. Отойдите в сторону, — Мулельге не обращал внимания на сложенные руки.

— Кто еще умеет сидеть на лошади?

Седой манданке по-прежнему смотрел на Кронго. В этом взгляде было понимание, что его не возьмут.

— Не боитесь грязной работы?

Манданке вздрогнул. Поклонился. Мулельге похлопал мусульманина по плечу.

— Отойдите, молла, мы вас берем. Кто еще умеет на лошади?

Кронго заметил взгляд — теперь в эту сторону смотрел и Мулельге.

— Вы знаете лошадей?

Человек был худ, одет по-европейски, кожа матово-серая, как у жителя центральных районов. Но изогнутый крючком нос… Тонкие длинные пальцы.

— Местный?

Негр, щурясь, разглядывал что-то в небе.

— Городской?

— Городской, Жан-Ришар Бланш, — негр широко улыбнулся. Он явно говорил на парижском арго.

— Сядете на лошадь?

Странная, деланная улыбка. Но что-то в нем есть.

— Попробую, — Бланш долго, как слепой, ощупывал и мял поводья.

Он явно держал их первый раз в жизни. Положил руку на холку, попытался вскочить. Не получилось. Бланш с трудом удержал Бету за шею, примерился снова. Наконец вскочил, еле-еле удержался. Он был худ, костляв. Бета переступала ногами, дергала головой.

— Вы хотите работать жокеем?

— Кем назначите, — Бланш говорил в такт движениям, трясясь и стуча зубами. — У меня нет работы. Есть диплом. Мне не на что жить. Я люблю лошадей. Чертова лошадь.

Он пытался во что бы то ни стало удержаться. Улыбка, манера глядеть, наглая и застенчивая, по-прежнему не нравились Кронго.

— Хорошо. Мы берем вас. Мулельге, помогите ему.

Уцепившись за Мулельге, Бланш сполз вниз. Прихрамывая, пошел к остальным.

— Мулельге… Наберите рабочих на конюшни, на свое усмотрение.

Но ведь кто-то из них будет работать на Крейсса. А кто-то — на Фронт.

Но это не имеет значения. Он не должен думать об этом.

Он тогда вернулся в Париж, занялся с отцом лошадьми. Но главное, что он чувствовал, была наполненность Ксатой. Наполненность Ксатой и ощущение перемены в самом себе. Удивительно — но теперь он воспринимал как должное совсем иное значение смысла вещей, которое ему вдруг открылось. И так же как должное воспринимал вот это свое соединение с ней, вот именно — наполненность Ксатой, которую ощущал постоянно.

Раньше, участвуя в заговоре, в том тайном приготовлении к заезду на Приз, которое затеял отец, в скрытой от всех работе с Гугеноткой, участвуя во всем этом вместе с отцом, — он тем не менее смотрел и на заговор, и на всю затею отца отстраненно, чужаком. Пусть даже этот чужак искренне вносил свою помощь и с сочувствием следил за этими усилиями. Но он был чужаком в этом предприятии. Во-первых, потому что не верил в конечный успех, не верил, что молодая лошадь, пусть даже с прекрасными данными, сможет обойти Корвета. Во-вторых, он понимал, что затея отца, даже если Гугенотка возьмет Приз, все равно ничего не принесет ему, кроме неприятностей. Отец потеряет гораздо больше, чем приобретет.

Теперь же, еще в первый день, вернувшись в Париж и обходя с отцом конюшни — при этом он нашел Гугенотку в отличном состоянии, — он вдруг подумал: почему же раньше он смотрел на заговор отца отстраненно? Теперь он видит все в другом свете. Да, он и теперь считает, что отец может проиграть больше, чем выиграет. Но все переменилось — вот в чем дело. Ведь он понимает, против чего направлен этот заговор. Против Генерала, против его дутого могущества. Могущества тайных перекупщиков лошадей, могущества, которое было достигнуто инспирированными заездами, а потом — монополией на элиту. И потом уже это дутое могущество было поддержано всем остальным: попавшими в кабалу к Генералу холуями; продажной прессой; обозревателями, получавшими баснословные подарки; наконец, публикой, которая была подготовлена и теперь уже, получив кумира, фанатично поклонялась ему. Публика сама создала «великого наездника современности». Публика, для которой Генерал давно уже стал всеобщим любимцем, была теперь его главной поддержкой.

Отец решил посягнуть на Приз именно поэтому. Он понимал, что ему не свергнуть Генерала. Но он хотел хотя бы нанести ему первый удар, хотя бы пошатнуть трон. Потому что он, его отец, не мог смириться со всем этим. Он был Принцем, известным всем, неподкупным Принцем Дюбуа. А значит — именно он должен был начать борьбу с несправедливостью. Но как же должен был при этом поступить сам он — он, сын Дюбуа, Морис Дюбуа, Маврикий Кронго? Почему он должен был оставаться равнодушным к заговору? Почему?

Теперь он мог легко ответить на этот вопрос сам. Он был раньше равнодушен — потому что боялся. Он боялся, он не решался лезть на рожон. Потому что — не видел возможности одним только взятым заездом, одним только выигрышем Приза что-то сделать. Он был равнодушен, потому что воспринимал все, что знал о Генерале, как должное. Подкупленные заезды, мертвую хватку холуев и шестерок, жульничество с элитой, продажность и лживость прессы — все это, все до конца он воспринимал как должное. Как само собой разумеющееся — и считал, что так и должно быть. И бороться с этим смешно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: