Именно потому, что Кронго знал свои силы, он, вернувшись в Париж, ощутив в себе после возвращения перемену, почувствовал себя виноватым — перед отцом. Виноватым в том, что до сих пор оставался сторонним наблюдателем. Может быть, он был даже сильней отца — и тем не менее не верил в удачу заговора, а значит — просто не мог помочь отцу так, как должен был это сделать.

До дня розыгрыша Приза оставалось еще довольно много времени, когда мсье Линеман, улучив момент, зашел к ним в жокейскую. Кронго хорошо помнит — он притворил дверь и, подумав, повернул ключ.

— Слушайте, Эрнест, — мсье Линеман сел. — Нам надо поговорить.

Лицо мсье Линемана, круглое, доброе, жило сейчас какими-то другими заботами, было, как, впрочем, это всегда казалось Кронго, далеким от конюшни, от ее дел. Казалось, мсье Линемана занимает что-то другое, а не разговор с отцом. Впрочем, для человека, владевшего не только конюшней, такое выражение лица было естественным. Но было ясно, что сейчас мсье Линеман действительно решил поговорить о чем-то важном. По крайней мере, о деле, давно занимающем его мысли, поговорить с присущим ему, как всегда, тактом. Может быть, даже о Гугенотке — хотя при подписании контракта было оговорено условие, что продюсер занимается только финансовыми делами.

— Да, мсье Линеман, — отец после утренней проездки стянул сапоги, расстегнул рабочие панталоны и теперь отдыхал, полулежа на диване.

— Эрнест, извините — вы знаете, я никогда не лез в ваши дела. Но… мне кажется… Гугенотка…

— Что — Гугенотка?

— Ну, Эрнест. Она у вас не взяла ни одного квалификационного заезда. И… по-моему, вы темните.

— Мсье Линеман, — отец приподнялся.

— Эрнест! — мсье Линеман поднял руку. — Я бы ни слова вам не говорил. Ну? Эрнест, милый… Вы понимаете в лошадях в тысячу раз больше, чем я. И вообще… Мне повезло, что мы работаем с вами. Но, Эрнест… я просто думаю… о вас.

Отец молчал, делая вид, что не слышит.

— Скажите прямо — вы с Морисом собираетесь записывать Гугенотку на Приз?

Было слышно, как кто-то остановился у двери жокейской и, подождав, отошел. Кажется, это был Диомель.

— Эрнест… — мсье Линеман вздохнул. — Хорошо, вы можете не верить, что я дружески беспокоюсь о вас. Но ведь — есть лошади. И… как-то… Мы вроде бы владеем ими вместе.

— А что — лошади? — отец привстал. — Лошади здесь ни при чем.

— Эрнест, не валяйте дурака. Не будем детьми. Не связывайтесь с Тасма.

— Хорошо, — было видно, что отец начинает сердиться. — Что с ними может произойти? С лошадьми?

— Эрнест… Вам что — мало случая с Ришаром? Или — вы плохо знаете Генерала? В конце концов — лошадей могут просто отравить.

Отец молчал.

— Да, я понимаю, стыдно говорить об этом. Но пока мы ничего изменить не можем.

— Но ведь я тоже не дурак. И у меня есть глаза. Потом в конюшне есть хорошие конюхи. В конце концов — есть Диомель.

— Диомель… Вы понимаете, Эрнест, — если Тасма возьмется за вас всерьез, один Диомель с тремя конюхами… Вы понимаете. Они ничего не сделают.

— Я сделаю. Я ведь тоже что-то значу.

Мсье Линеман вздохнул.

— Учтите — скорей всего… первого места вы не возьмете. Но если Генерал только по тому, как вы едете, поймет, что вы взбунтовались, а главное — затемнили Гугенотку, он не простит вам этого. Вы понимаете, Дюбуа? Генерал не простит. И что-то сделает. И сделает это в назидание остальным. Для него это значит слишком много.

— Кто кому должен прощать, мсье Линеман?

— Я сейчас не об этом. Ну же, Эрнест. Ну… У нас с вами ведь другие отношения. Поймите — я не только умом… я ведь и сердцем… за вас. И потом — взять Приз. Ну — кто не мечтал об этом. В конце концов, со мной ничего не случится, даже если отравят лошадь. Ну — пусть двух, трех. Пусть я на этом потеряю несколько тысяч. Переживу — терял и больше. Но вы понимаете, что будет с вами? Эрнест?

— Что?

— Весь ипподром после этого будет работать только против вас. Поймите. Весь. Уже не будет жизни. Жизни, вы понимаете, Эрнест?

— Не весь ипподром. Не весь. Есть честные наездники.

— Две-три конюшни… Что они могут? Эрнест, не будем детьми.

— Мсье Линеман…

— Не связывайтесь. Прошу вас, Эрнест, не связывайтесь. По крайней мере — сейчас.

— Я ведь еще не связался.

— А… — продюсер махнул рукой. — Как будто я вас не знаю.

Он устало улыбнулся, и по знаку отца Кронго открыл бар и достал бутылки и стаканы.

— Хорошо. Все-таки отдаю вам должное — Гугенотку вы затемнили прекрасно.

Отец промолчал. Они взяли стаканы, Кронго налил.

— Не хотите говорить. Осторожничаете. Правильно, Эрнест. В конце концов, учтите — я не такая свинья… И… что касается меня, — мсье Линеман взял ложку, осторожно положил в стакан кубик льда. — Я вас, конечно, не выдам.

— Спасибо, мсье Линеман.

— Хотя знаю, убежден — предприятие бесполезное.

— Может быть.

— Ах, как мне хотелось бы, чтобы вы были правы. Ведь вижу, чувствую — хороша… — мсье Линеман отпил. — Хороша, подлая лошадь. Ну — ужас как хороша.

— Она не только хороша.

— Увы, Эрнест. Мы взрослые люди. Корвет есть Корвет… — мсье Линеман пригубил и опять удивил Кронго выражением отрешенности. — Спасибо… Спасибо — не мне. Спасибо вам, Эрнест.

— За что?

— Не могу объяснить. За что. А, черт возьми, Эрнест — вот за это. За это самое.

Он сам не заметил, как прошло время. Он сидел и думал о том, что целая неделя позади. Целая неделя. Кажется, все вошло в колею. Фелиция что-то жарила на кухне. Крикнула:

— Садитесь на веранде… Садитесь на веранде, месси… Мадам спит, я ее накормила… Садитесь на веранде, я сейчас подам…

Свет из гостиной хорошо освещает каменный пол веранды, стулья с фанерными сиденьями, плетеное кресло, стол из камыша. Внизу у берега слышится рассыпающаяся океанская волна. Звук ее медленно расходится вширь, становится тише, глуше, затихает, переходя в слабый хриплый рокот. Кронго вдруг с удивлением вспомнил, что не знает, на какие деньги сейчас живет. Правда, он и раньше не особенно вникал в это, его денежными делами занималась Филаб. С двадцати лет, со времени, когда он стал выступать всерьез, он привык не думать о деньгах. У него всегда была еда, одежда, разменные деньги для себя, все переезды оплачивала дирекция или фирма. Иногда, когда ему были нужны лишние деньги, он начинал играть. Хотя потом бросил — из суеверия. Ведь отец никогда не играл.

Кронго хорошо помнит ощущение того первого запретного выигрыша. Бесстрастные пальцы кассирши легко отсчитали толстую пачку денег. Выигрыш был большим, Кронго ставил на темную лошадь. Странно — оттого, что появилось много денег, он не ощутил удовольствия. Вечером отдал половину выигрыша отцу, и тот странно улыбнулся. Но деньги взял, только предупредил, чтобы Кронго больше не играл. «Ты потеряешь чувство лошади, слышишь, фис!» Но Кронго продолжал играть, и всегда на темных. Он знал наизусть все конюшни. Несколько раз он ставил на себя. Правда, против себя на фаворите не играл ни разу. Это были странные дни — шумные, выматывающие. Это был Париж. И это было задолго до Ксаты… Но сейчас Кронго даже не может вспомнить имена тех, с кем проводил время. Но он же проводил время… Помнит красивую иностранку, венгерку. Ему казалось, что он любит ее… Она плохо знала язык, и утром, просыпаясь, он всегда видел ее немую улыбку. Он жил тогда в гостинице. Потом, когда слова отца сбылись, Кронго бросил играть. Он отстал на полкорпуса. Он до сих пор помнит эту скачку, чувство отчаяния, охватившее его. Отец молча улыбался, помогая слезть. Дело было не в проигрыше, а в том, что он в самом деле перестал чувствовать лошадь. Потом Кронго изменил правилу не играть только дважды… И один раз это было в розыгрыше кубка «Бордо — Лион».

— Рыба, месси… Очень вкусная рыба… — Фелиция осторожно опустила тарелку.

Вдруг проплыли лошадиные лица. Душ Сантуш, Бланш… Он ничего не ел весь день. Почему он вспомнил об игре? Из-за денег?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: