— Внимание… Первое место, а с ним Приз…
Там, где дело будет касаться доказательств, они с отцом бессильны против Генерала. Глупо даже думать об этом. Да — они будут выглядеть смешно, доказывая сомнительную победу в заезде, где Корвет совершенно справедливо считался единственным фаворитом.
Вина отца в том, что он неправильно построил заезд, освободил бровку и позволил Генералу достать его… Только в этом… Только в этом…
Тишина. Гробовая тишина.
— Внимание… По результатам фотофиниша решением жюри…
Отцу не могли дать первого места; не могли, даже если бы Гугенотка выиграла полноса… нос… полголовы…
— Внимание…
Было видно, как отец едет сюда по боковой дорожке. Он проехал мимо, не шевельнувшись, не посмотрев в их сторону.
Все правильно — в конюшню ехать еще рано, отец должен дождаться решения жюри… Бесполезно что-то говорить; что-то объяснять; можно только ждать; но зачем ждать? Зачем ждать, понимая, что равенства нет; его нет, его не может быть, вот в чем дело.
— Внимание. Бег на первом месте, а с ним Приз…
Равенства нет. Но есть же еще какая-то надежда.
— По результатам фотофиниша… Бег на первом месте…
Провал. Тишина. Это — целая вечность. Вечность.
— Закончил выступавший под номером вторым Корвет.
Выступавший. Какая чушь. Два раза — выступавший. Какая ерунда. Равенства нет. Его нет — ведь все это так просто. Его не может быть.
— Корвет выступал под управлением мастера-наездника Тасма.
Равенства нет. Его просто нет.
— Корвет показал резвость одна минута сорок девять секунд…
Какая чепуха все, что он думал о равенстве.
— Ту же резвость показала выступавшая под третьим номером Гугенотка…
Вечность. Целая вечность. И — пустота.
— Гугенотка выступала под управлением мастера-наездника Дюбуа.
Равенства не может быть. Вот в чем дело. Равенства не может быть никогда.
Прошел час. Диомель занимался с Гугеноткой. Они с отцом сидели в жокейской и молчали. Как тоскливо было это молчание. Он помнит эту тягостную тишину. Им не хотелось говорить. Они сидели, тупо разглядывая стену. В ушах у Кронго все еще стояло: «Внимание… Первое место, а с ним Приз… Внимание… Первое место, а с ним Приз…» Потом голос, звучавший в репродукторе, ушел, растворился. Прибежал мсье Линеман. Он был потным, покрасневшим, галстук сбился набок.
— Эрнест… Эрнест, очнитесь… — все это, этот сбитый галстук, пунцовое лицо было так не похоже на всегда спокойного, неторопливого продюсера. — Эрнест! Да черт вас возьми, очнитесь… — мсье Линеман присел на корточки. — Вы были на полголовы впереди… Я ясно видел, я сидел на самом створе! Вы были впереди! Эрнест, да очнитесь же вы, это видели все! Эрнест!
Наконец мсье Линеману надоело кричать. В жокейской стало тихо.
— Мсье Линеман, оставьте меня, — отец закрыл глаза. — Мне сейчас не до вас. Прошу вас — уйдите.
— Перестаньте, Эрнест! — мсье Линеман покраснел еще больше, вскочил, оскалился, схватил отца за плечи, затряс. — Перестаньте, не будьте дураком! Вы победили! Вы! Полголовы! Вы понимаете? Это все видели! Я буду судиться, черт их возьми! Я вытребую документы!
Возникла какая-то надежда. Может быть — мсье Линеман прав…
— Оставьте меня, мсье Линеман, — отец осторожно освободился. — Я не был первым. Была голова в голову.
— Заткнитесь! — странно, что мсье Линеман, всегда выдержанный и тактичный, так кричит. — Заткнитесь, Эрнест! Голова в голову… Вы великий наездник, великий, черт вас возьми! Но вы дурак! Дурак! Вы думаете, мне нужны деньги? Плевал я на деньги! Плевал! И на Приз плевал! Сейчас дело касается не денег! Не денег! А чего-то бо́льшего! Вы слышите? Бо́льшего! Вы должны подать в суд!
Отец молчал, осторожно пытаясь носком сапога снять другой сапог.
— Что вы молчите, Эрнест? Я же не могу подать в суд за вас! Ну?
— Какой суд… — отец наконец снял сапоги. Стал стаскивать панталоны. Швырнул их на пол. Открыл кран в углу, плеснул в лицо. — О чем вы говорите, мсье Линеман… Суд…
— Процесс поведу я! Я найму лучшего юриста! Слышите, Дюбуа? Мы выиграем! Или — привлечем внимание! Это нужно! Остальное вас не касается! Пишите заявление. Ну? Сейчас же… Сейчас же, слышите? Эрнест!
Отец, нагнувшись, разыскивал под диваном рабочую одежду.
— Берите бумагу! И пишите!
— Ничего я не напишу, — отец надел рабочие брюки. Взял полотенце, вытер все еще мокрое лицо. Сел. — Я проиграл заезд. Вы понимаете — проиграл? Мсье Линеман, поймите — я проиграл его по всем законам. Чисто.
— Во-первых, вы выиграли. Вы были на полголовы впереди. Но дело не в этом…
— Если я сейчас начну судиться… Я, вы понимаете — я?
— Что вы заладили — я? Что значит это — «я»?
— Ну, мсье Линеман, ну подумайте сами — я вдруг начну судиться? Это будет… глупо.
— Не глупо. Да вы вообще… Вы вообще… Не понимаете ничего!
— Хорошо, мсье Линеман. Говорить дальше — впустую.
Снова в жокейской стало тихо. И снова Кронго ощутил плотность — вот эту плотность воздуха, которая появляется, возникает…
— Вы упрямец, Эрнест. Я знаю, что вас не переубедить. Пусть вы — удивительный наездник. И вообще, это… Это… Этому нет слов. Этому заезду. Но то, что вы отказываетесь от процесса, — глупо. Вы же сами все это затеяли. Ну, Эрнест? Значит — нужно доводить дело до конца. Нужно! Ну — что же вы молчите? До конца! Эрнест!
— Ничего не нужно, мсье Линеман. И — на самом деле оставьте меня в покое. Мне… Мне… Не хочется ни с кем разговаривать.
Отец ушел и весь день до глубокой ночи возился в денниках. Было ясно, что говорить с ним в эти дни лучше не стоит — и это продлится еще долго.
Но странно — все сложилось потом так, что проигрыш Приза оказался не ударом судьбы, не карой, не рукой провидения, не расплатой за то, что отец неправильно провел бег. Нет — все получилось наоборот. Именно проигрыш, именно он оказался тем, чего отец так долго добивался. Именно проигрыш стал началом разрушения «великого наездника современности». Именно этот промах, эта оставленная бровка, о которой все говорили, нанесла первый удар. Проигрыш стал победой.
Но все дело было в том, что проигрыш стал победой не для отца. Отец считал, что он проиграл, проиграл бесповоротно, — и никто не мог убедить его в обратном. Даже он сам, он, Кронго, не смог убедить в этом отца. Проклятье… Он не может простить себе этого…
Отец не понимал, не хотел понимать, что проигрыш стал победой. Что он, Принц Дюбуа, добился своего. Отец был сломлен, раздавлен — до самого конца. Именно — сломлен, раздавлен… Он не мог простить себе, что уступил бровку. Не мог.
Беда была в том, что он сам, он, Морис Дюбуа, Маврикий Кронго, сын Принца, долго не понимал, что на самом деле означал этот проигрыш. Он сам, он, Кронго, не догадался, не понял, что упущенный Приз, оставленная бровка, фотофиниш — все это, вместе взятое, означало Победу. Только Победу — и ничего больше. Он — не понимал этого. Как же он был глуп, что не понимал этого… Да, он поддался унынию, которое воцарилось тогда в конюшне… Он поддался настроению отца. Но ведь в соболезнованиях, в сочувственных словах, во взглядах, в похлопываниях, в кривых улыбках, которые встречали их после заезда… вот именно, в этих кривых улыбках, которые, как он теперь понял, бережно прятались от остального мира, — во всем этом было не сочувствие, а ликование, радость… Именно этими скрываемыми улыбками, этими взглядами люди тогда поддерживали их, выражали понимание… Потому что они боялись кричать об этом. Да, вот в чем было все дело — в понимании. Каждый понимал, что случилось. И именно поэтому он сам понял наконец, как все тогда ликовало, радовалось их победе… Победе… Победа была в том, что отец доказал, что можно быть сильнее… Можно быть — вопреки всему. Ведь все, все — до последних ипподромных жучков — видели, как Генерал безжалостно хлестал Корвета… И видели, что отец позволил себе только крикнуть. Все знали, почему Приз не был отдан отцу, — но это только подтвердило его победу..