Я положил трубку, толком не зная, чего ожидать. Примерно через двадцать минут возле дома затормозила машина, и с того момента, как я, увидев Консуэлу у входа, отпер дверь, мне стало ясно: с ней что-то не так. Потому что на голове у нее была диковинная шляпка, скорее даже феска. А такой головной убор она бы при нормальных обстоятельствах ни за что не надела. У Консуэлы роскошные черные волосы, пышные и гладкие, и она всегда за ними следила — каждый день мыла, расчесывала и укладывала, а раз в две недели ходила к дамскому мастеру в салон. А сейчас на голове у нее была феска. На ней было отличное пальто, черная персидская дубленка чуть ли не до пят, а когда она расстегнула пояс, я увидел, что под дубленкой — шелковая юбка со смелым разрезом, что ж, очень мило. И вот я обнял ее, а она меня, и она позволила мне снять с нее пальто, и я спросил:
— А как же твоя шляпка? Или, вернее, феска?
— Лучше не стоит, — ответила Консуэла. — Ты сильно удивишься. Сильно и неприятно.
— Но почему же?
— Потому что я очень серьезно больна.
Мы прошли в гостиную, и здесь я вновь ее обнял, а она прижалась ко мне всем телом, и я почувствовал груди, ее великолепные груди, а глянув через ее плечо, увидел великолепные ягодицы. И все ее великолепное тело. Она уже разменяла тридцатник, ей тридцать два, но, пожалуй, Консуэла еще больше похорошела, а ее лицо (как мне показалось, несколько удлинившееся) стало куда более женственным.
И тут-то она меня и огорошила:
— У меня нет волос. В октябре мне поставили диагноз. У меня рак. У меня рак груди.
— Какой ужас! — воскликнул я. — Нет, это и на самом деле чудовищно. Как ты себя чувствуешь? Как вообще чувствует себя человек, которому поставили такой диагноз?
В начале ноября Консуэле назначили химиотерапию, и она практически моментально облысела.
— Давай я расскажу тебе все с самого начала, — произнесла она, и мы опустились на диван.
— Да, — согласился я, — давай. С самого начала. И ничего не скрывая.
— Хорошо. У моей тети по женской линии, у родной сестры моей матери, был рак груди, и ее лечили, и грудь ей ампутировали, так что я всегда знала: над нашей семьей витает такая опасность. Всегда знала и всегда этого смертельно боялась.
И на протяжении всего ее горестного рассказа меня преследовала мысль о том, что за груди на сей раз поразила роковая болезнь, самые великолепные, самые роскошные буфера на всем белом свете!
— Однажды утром, — продолжила Консуэла, — принимая душ, я нащупала что-то не то под мышкой и сразу же поняла, что мое дело плохо. Я отправилась к своему врачу, он сказал, что мне, скорее всего, не о чем беспокоиться, и я отправилась к другому врачу, потом — к третьему, сам знаешь, как это бывает, и как раз третий доктор подтвердил мои опасения.
— И ты запаниковала?
— А ты, дружочек, на моем месте разве не запаниковал бы? Я была просто потрясена. Да, я запаниковала. Безумно запаниковала. Я чуть с ума не сошла от страха.
— Дело было ночью? — уточнил я.
— Да, ночью. И я всю ночь прометалась по квартире. Места себе не находила. Я словно бы совершенно спятила.
Услышав это, я не удержался от слез, и мы вновь бросились друг другу в объятия.
— Но почему же ты не позвонила мне? Почему ты не позвонила мне сразу?
— Я не осмелилась, — вновь повторила она.
— А кому ж ты надумала позвонить?
— Маме, конечно. Но мне было ясно, что она тоже ударится в панику — потому, что я как-никак ее дочь, ее единственная, горячо любимая дочь, а еще потому, что она такая чувствительная, и потому также, что все умерли. Да, Дэвид, все они умерли.
— Как это все? И кто это умер?
— Мой отец.
— Но как так?..
— Он попал в авиакатастрофу. Летел в Париж. Как всегда, по делам.
— Ах ты, господи.
— Да, вот именно.
— И дедушка? Твой любимый дедушка?
— Он умер. Шесть лет назад. С этого все и началось. Умер от инфаркта.
— А твоя бабушка с ее непременными четками? Твоя бабушка-герцогиня?
— Тоже умерла. Сразу вслед за дедушкой. Просто от старости.
— Но неужели и твой младший брат?..
— Нет-нет, с ним все в порядке. Но позвонить ему я все равно не могла. Заставить себя не могла. Да ему с этим было бы и не справиться. Вот когда я вспомнила о тебе. Но я не знала, не занят ли ты.
— Занят или нет, не имеет значения. Пообещай мне, пожалуйста, одну вещь. Если тебя вдруг охватит паника — ночью там, или днем, или в любое другое время, — ты немедленно позвонишь мне. Немедленно. И я буквально сразу же к тебе приеду. Вот, — сказал я, — тебе бумага и ручка, запиши мне свой адрес. Запиши мне все свои телефоны — домашний, служебный и все остальные.
И я думал при этом: она умирает прямо у меня на глазах, вот и она умирает. Вполне предсказуемая смерть хорошо пожившего любимого дедушки лишила равновесия уютную жизнь этого замечательного семейства, положив начало целому каскаду несчастий, достигшему кульминации, когда рак поразил мою Консуэлу.
— А вот прямо сейчас тебе страшно?
— Очень. Мне все время страшно. Я могу забыться, могу отвлечься на пару минут, но не больше, а потом у меня начинают трястись поджилки, и я сама не верю в то, что происходит.
Это как дорожный каток, и он на меня накатывает. Он не остановится, пока не остановится рак, — проговорила Консуэла. — Расклад таков: шестьдесят процентов за то, что я выживу, и сорок — за то, что умру.
И тут она сбилась с темы, пустившись в пространные рассуждения о том, как ей жилось все это время, как ей жаль маму, и тому подобном; банальные разговоры подобного рода просто-напросто неизбежны. Я так много хотела сделать, у меня были такие планы на будущее, и прочее, и прочее. Потом она начала рассказывать, какими ничтожными кажутся ей теперь волнения и тревоги трех-четырехмесячной давности: служебные проблемы, отношения со знакомыми, покупка новых платьев… Это страшное заболевание, сказала Консуэла, обозначает подлинные масштабы всего. А я подумал: она заблуждается; ничто не обозначает подлинных масштабов — ничто и ничего.
Я смотрел на нее, внимал ее речам, а когда почувствовал, что больше не могу слушать, спросил у Консуэлы:
— Ты не против, если я потрогаю твои груди?
— Если тебе этого хочется…
— Но ты и в самом деле не против?
— Нет. Хотя мне и не хочется тебя целовать. Потому что я против чего бы то ни было сексуального. Но я знаю, как тебе нравятся мои груди, поэтому изволь потрогай.
И вот я прикоснулся к ним — невольно затрясшимися руками. И у меня, разумеется, встал.
— Опухоль в левой груди или в правой?
— В правой.
И я положил руку на ее правую грудь. Желание и нежность — вместе они возбуждают тебя и заставляют таять; именно так все и было: я возбудился и растаял. Стоячий болт в штанах и слезы на глазах. Какое-то время мы так и просидели — ее правая грудь покоилась в моей руке, — просидели, беседуя как ни в чем не бывало, а потом я повторил свой вопрос:
— Ты и в самом деле не против?
— Мне даже хочется много большего, — ответила Консуэла. — Потому что я знаю, как тебе нравятся мои груди.
— А чего тебе хочется?
— Мне хочется, чтобы ты прощупал мою опухоль.
— Хорошо, но не сейчас. Немного погодя.
Для меня все и впрямь произошло слишком быстро. Я не был готов. Поэтому мы еще немного поговорили, потом заплакала уже Консуэла, а я принялся утешать ее, и вдруг она полностью пришла в себя и проявила неожиданную энергию, неожиданную решимость.
— Дэвид, — объявила она, — честно говоря, я приехала к тебе с одним-единственным вопросом и одной-единственной просьбой.
— И в чем же заключается твоя просьба?
— После тебя у меня не было ни постоянного любовника, ни разового партнера, который восхищался бы моим телом в той же мере, что и ты.
— А у тебя были любовники? (Опять ты за старое. Забудь о своей ревности! Но как же мне было о ней забыть?) Так что же, Консуэла, у тебя были любовники?
— Да, но не много.