— Не понимаю, о чем ты!
— Хочешь сказать, что у тебя она не отсосала? Тогда, парень, ты уникум!
— Я все еще не понимаю, о ком ты говоришь, — рассерженно ответил я.
— Об Оливии Хаттон!
Во мне тут же вспыхнула ярость, та самая ярость, которую я испытал, когда Элвин назвал Оливию пиздой.
— А почему ты говоришь такое про Оливию Хаттон?
— Потому что на севере центральной части штата Огайо ничто так не ценится, как старый добрый минет. И новости здесь распространяются со скоростью света. Про Оливию в том числе. Так что не делай круглые глаза.
— Я все равно не верю.
— А следовало бы! Мисс Хаттон малость не в себе.
— Ну, а это ты мне зачем говоришь? У меня с ней было свидание.
— У меня тоже.
Это меня доконало. Голова закружилась от предательской мысли, что же есть во мне такого (или, наоборот, чего нет), если любая попытка сблизиться с кем бы то ни было оборачивается для меня страшным разочарованием. Вскочив со скамейки, я бежал от Сонни Котлера — помчался на лекцию о разделении властей в США. Котлер меж тем орал мне вдогонку:
— Маленькая поправочка. Заменим «малость не в себе» на «изрядную чудачку», договорились? И как раз потому, что эта чудачка умеет сделать приятное парню. Договорились? Эй, Марк? Мари-ик!
Ночью рвота возобновилась, придя в сопровождении мучительных желудочных колик и поноса, и, сообразив в конце концов, что обязан ими не разговору с деканом Кодуэллом, я на утренней заре поплелся в студенческий профилакторий, где сразу же — еще до объяснения с дежурной медсестрой — опрометью бросился в туалет. После чего меня уложили на кушетку, в семь часов наш доктор произвел осмотр, в восемь я уже трясся в карете скорой помощи на пути в ближайшую общественную больницу, в двадцати пяти милях от кампуса, а к полудню мне удалили аппендикс.
Первой меня навестила Оливия. Она пришла уже назавтра, услышав о том, что я попал под нож, на лекции по истории. Она побарабанила пальцами по приоткрытой двери в мою палату, и произошло это буквально через пару мгновений после того, как я закончил разговаривать по телефону с родителями, с которыми, едва узнав, что мне настоятельно рекомендована операция, связался декан Кодуэлл.
— Слава богу, у тебя хватило ума обратиться к врачу, — сказал мне отец. — Слава богу, успели вмешаться вовремя. Слава богу, ничего непоправимого не произошло.
— Папа, это был всего лишь приступ аппендицита, — возразил я. — Мне удалили аппендикс. Вот и все, что произошло.
— Но если бы тебе поставили неправильный диагноз…
— Но мне поставили правильный! Все прошло без сучка без задоринки. Через четыре-пять дней меня выпишут.
— Это была экстренная операция по удалению аппендикса. Ты понимаешь значение слова «экстренная»?
— Экстренная или нет, она уже позади. Так что теперь не о чем беспокоиться.
— Когда дело касается тебя, не беспокоиться просто невозможно. — Тут мой отец взял вынужденную паузу: его одолел жуткий кашель. Гораздо хуже прежнего. Прокашлявшись наконец, он задал новый вопрос: — А почему тебя так быстро выписывают?
— Четыре или пять дней — это нормально. И чего ради мне лишний день торчать в больнице?
— После того как тебя выпишут, я приеду в кампус. На поезде. Закрою лавку и приеду.
— Не надо, папа, прошу тебя. Не начинай все сначала. Я оценил твое предложение, но прекрасно сумею справиться сам.
— А кто за тобой будет присматривать в общежитии? После такой болезни приходить в себя нужно дома. Не понимаю, почему администрация колледжа не настаивает на этом. Как можно поправиться вдали от дома без присмотра близких?
— Папа, я уже встал с постели. Я уже могу ходить. Со мной все в порядке.
— А далеко ли от больницы до колледжа?
Я едва не выпалил: «Семнадцать тысяч миль!», но он так сильно кашлял, что насмехаться над ним не хотелось.
— Меньше получаса на карете скорой помощи. И больница тут просто замечательная.
— А что, в самом Уайнсбурге нет больницы? Я тебя понял правильно?
— Папа, передай, пожалуйста, трубку маме. Разговорами ты мне все равно не поможешь. И самому себе тоже. Голос у тебя какой-то такой…
— Голос у меня какой-то такой? Ты лежишь в больнице в сотнях миль от родного дома…
— Пожалуйста, позволь мне поговорить с мамой.
Когда мать взяла трубку, я объяснил ей, что, если она не удержит отца дома, я переведусь в университет на Северном полюсе, где не будет ни телефона, ни больницы, ни доктора — только белые медведи на льдинах, на которых студенты младших курсов в арктический мороз, раздетые догола…
— Марк, достаточно! Я приеду вместо него.
— Да никому не нужно приезжать — ни ему, ни тебе. Совершенно не нужно. Это легкая операция, прошла она хорошо, и со мной все в порядке.
Мать перешла на шепот:
— Я и сама знаю это. Но твой отец все равно не отвяжется. Я выезжаю в субботу ночным поездом. Иначе никто в этом доме больше не сможет сомкнуть глаза.
Оливия. Едва я повесил трубку, закончив разговор с мамой, как она вошла в палату. С букетом цветов, тут же очутившихся на тумбочке возле моего больничного ложа.
— В больнице одному плохо, — сказала она. — Вот я их и принесла, чтобы тебе стало веселее.
— Ради такого не жаль расстаться с аппендиксом, — ответил я.
— Сомневаюсь. А ты долго болел?
— Да одного дня не проболел! Самая лучшая история разыгралась в кабинете у декана Кодуэлла. Он вызвал меня, чтобы отчитать за переезды из комнаты в комнату, а я наблевал ему на спортивные трофеи. А теперь еще и ты пожаловала! Нет, с аппендицитом мне подфартило!
— Поищу-ка я вазу для цветов.
— А что это за цветы?
— А ты сам не знаешь?
Оливия поднесла букет к самому моему носу.
— Я знаю, чем асфальт отличается от бетона. А чем одни цветы отличаются от других, не знаю.
— Они называются розами.
Оливия на минуту вышла, вернулась с наполовину наполненной водой стеклянной вазой, развернула цветы и поставила в воду.
— Куда бы мне их поставить, чтобы тебе было лучше видно?
Оливия обвела взглядом палату, пусть и маленькую, но куда более просторную и светлую, чем каморка под самой крышей Найл-холла, куда я недавно перебрался. В Найл-холле имелось одно-единственное мансардное окно, тогда как здесь — пара окон нормальной величины и формы, откуда открывался вид на ухоженный газон, на котором как раз сейчас кто-то работал, сгребая в кучу опавшие листья, чтобы затем сжечь. Была пятница, 26 октября 1951 года. Корейская война длилась уже год четыре месяца и один день.
— Лучше всего мне их видно у тебя в руках, — заметил я. — Когда ты там стоишь и держишь их своими нежными ручками. Так и стой, чтобы я смог хорошенько рассмотреть и тебя, и твои розы. Ради этого я сюда и попал. — Однако, упомянув «нежные ручки», я тут же вспомнил откровения Сонни Котлера и вновь проникся яростью — и на него, и на нее. Но и член у меня от этих слов встал тоже.
— А чем тебя тут кормят?
— Желе и тоником, — пошутил я. — А в завтрашнее меню включены улитки.
— Держишься ты бодро.
До чего же красива она была! Как могла она отсосать у Сонни Котлера? Но, с другой стороны, а как она могла отсосать у меня самого? И если он пригласил ее куда-нибудь только раз, значит, она сделала ему минет на первом же свидании — как и мне. Какая несказанная мука заключается в самом этом выражении — «как и мне»!
— Погляди-ка сюда! — Я откинул простыню.
С притворной скромностью она потупила взгляд.
— Мы встали? Может быть, мы собрались на прогулку?
Я не мог поверить тому, что услышал. Хотя и тому, что сам решился на такой отчаянный жест, как демонстрация вставшего члена, поверить тоже не мог. Интересно, это она придала мне дерзости, или я ей, или мы разбередили и распалили друг друга?
— А разве рана еще не кровоточит? — спросила Оливия. — Вот эта трубочка там, на животе, — через нее разве ничего не откачивают?