— Я понимаю.
— Правда понимаешь? Или просто спорить не хочешь?
— Я, мама, споров не боюсь, и тебе это прекрасно известно.
— Что правда, то правда. Ты и с отцом, бывало, в спор вступал, а его слабаком не назовешь. И ты ведь ничуть не уступал ему. Строго между нами, я гордилась тобою, когда тебе удавалось взять над ним верх. Но, надеюсь, это не означает, что, стоит мне уехать, как ты передумаешь. Ты ведь не передумаешь, а, Марик? Когда ты вернешься в колледж, когда она придет к тебе, когда заплачет, когда ты увидишь, как она плачет, — ты ведь не передумаешь? А расплакаться для такой девицы — раз плюнуть; это с первого взгляда видно. Под кожей у нее слезы, и только слезы. А ты способен выдержать ее слезы, Марк?
— Способен.
— Способен выдержать истерические вопли, если дело дойдет и до них? Способен выдержать униженную мольбу? Способен ли ты отвести глаза от той, которая так откровенно и отчаянно мучается и просит у тебя того, что ты вполне можешь ей дать, вот только не хочешь? Да, конечно, родному отцу ты можешь надерзить. Можешь сказать ему: «Не твое дело. Отвяжись от меня!» Но хватит ли у тебя силы и стойкости ответить так ей? Потому что ты ведь у меня парень совестливый. Есть у тебя совесть, и я горжусь этим, но в иных обстоятельствах собственная совесть может стать тебе самым страшным врагом. Совесть у тебя есть, и сострадание в тебе есть, и доброта, разумеется, тоже. Вот и ответь мне: знаешь ли ты, на что тебе придется пойти, чтобы эта девица в конце концов от тебя отвязалась? Ведь чужая слабость воздействует на нас ничуть не менее разрушительно, чем чужая сила. Слабые люди далеко не столь безобидны, как кажется. Сама их слабость может при случае обернуться силой. Особа, столь нестабильная эмоционально, как эта девица, стала бы для тебя, Марик, сущим наказанием. Наказанием и ловушкой!
— Мама, совершенно не обязательно мне все это расписывать. Остановись прямо сейчас. У нас с тобой сделка.
И тут она обняла меня, обняла своими ручищами, ничуть не слабее моих (а может, и посильнее).
— Ты ведь такой порывистый! Ты в этом отношении пошел в отца и его братьев. Вы, Месснеры, люди порывистые. Когда-то твой отец был исключением из общего правила, единственный Месснер, который повиновался не чувству, а расчету, единственный, у кого была голова на плечах. Но сейчас (уж не знаю, кто и за что нас наказывает) он стал столь же сумасшедшим, как все остальные. Месснеры ведь не просто мясники. Они крикуны, они буяны, они скандалисты, великие мастера стучать кулаком по столу, топать ногами и биться головою в стену. И вот, ни с того ни с сего, твой отец стал одним из них. Так что, уж пожалуйста, изволь не следовать дурной семейной традиции. Сумей перерасти собственные эмоции. И этого не я от тебя требую, а сама жизнь. Иначе ты будешь просто-напросто затоплен нахлынувшими на тебя чувствами. Затоплен и смыт — и никогда уже не сумеешь вынырнуть на поверхность. Мне кажется, эмоциональная сторона — это самая сложная наша проблема. Эмоции разыгрывают с нами самые чудовищные и самые предательские шутки. Сыграли и со мной, когда я, едва прибыв к тебе, с порога объявила, что развожусь с твоим отцом. Но теперь я справилась со своими чувствами. Пообещай же мне, что и ты справишься со своими.
— Обещаю, мама. Я справлюсь.
Мы поцеловались и в одно и то же мгновение подумали о моем отце: мы с матерью вновь стали одним целым, и объединила нас отчаянная надежда на чудо его внезапного выздоровления.
В профилактории мне предоставили узкую больничную койку — одну из трех в маленьком светлом помещении с видом на лес; здесь мне предстояло жить всю ближайшую неделю. Сиделка показала мне, как, раздвинув ширму, можно превратить мое ложе в приватный альков, хотя, как она тут же сообщила мне, никакой надобности в этом не было: обе соседние койки пустовали, так что на какое-то время вся палата отходила в мое полное распоряжение. Сиделка показала мне и ванную через коридор, причем весьма скромную: раковина, унитаз и душевая кабина. С первого взгляда на них я вспомнил о том, как мама драила больничную ванную после ухода Оливии — после того, как Оливия уехала в кампус, с тем чтобы впредь никогда больше не возвращаться в мою жизнь, если я, конечно, и впрямь незамедлительно приступлю к исполнению сыновнего обещания.
Сонни Котлер помог мне перебраться в профилакторий и перенести сюда то немногое, что могло понадобиться: учебники, туалетные принадлежности, кое-что из одежды, потому что доктор предписал мне какое-то время не носить и не поднимать тяжестей. На пути из больницы в кампус Котлер сказал, что с готовностью выполнит малейшую мою просьбу, и пригласил меня сегодня же вечером поужинать в домике братства. Он был сама предупредительность и любезность, а я подумал о том, не побеседовала ли с ним моя мать об Оливии, а если да, то не посвятила ли она его в наше с ней соглашение; будь оно так, все его нынешние заботы обо мне получили бы элементарное объяснение; соблюдая уговор с матерью, а значит, держась от Оливии подальше, я тем самым предоставлял ему возможность пригласить ее на новое свидание. И чем больше он суетился, тем подозрительнее делался я.
С некоторых пор все, что мне доводилось увидеть или услышать, немедленно заставляло меня вспомнить об Оливии. Я отклонил приглашение поужинать в братстве и вместо этого в полном одиночестве отправился в студенческий кафетерий, тайно надеясь, что за одним из маленьких столиков непременно застану Оливию. На обратном пути в профилакторий я сознательно сделал большой крюк и, проходя мимо «Совы», заглянул туда посмотреть, не перекусывает ли Оливия прямо за стойкой, хотя мне было прекрасно известно, что это заведение не нравится ей ничуть не меньше, чем мне самому. И все время, пока я отчаянно искал нечаянной встречи с нею, все время, когда любые предметы (начиная с ванной) и любые слова поневоле напоминали мне о ней, я мысленно произносил обращенный к ней монолог: «Я уже тоскую по тебе. И всегда буду тосковать. Я никогда больше не встречу такой!» В ответ в моем мозгу тут же возникал ее насмешливо-легкомысленный голос: Стрелу из лука я пустил. Не знал я, где она упала… «Ах, Оливия, — возражал я на это, сочиняя уже новое письмо к ней (правда, в уме), — ты такая классная, такая красивая, такая умная, такая значительная, такая блестящая, такая неотразимо-сексуальная… Какое мне дело до того, что когда-то ты вскрыла себе вену? Она ведь зажила, правда? И ты сама — ты вылечилась, ты, можно сказать, исцелилась! Ты, положим, у меня отсосала, но что в этом скверного? Ну, ты отсосала и у Сонни Котлера, и что…» Но нет, эту мысль оказалось не так-то просто принять (и моментальный фотоснимок, к ней прилагаемый, у меня в мозгу тоже), на то, чтобы справиться с этим, у меня ушло куда больше одной попытки. «Я хочу быть с тобой. Я хочу быть рядом с тобой. Моя мама права, ты языческая богиня. А разве богинь бросают только потому, что водиться с ними не велит мама? И, как я себя ни поведу, мама в любом случае никогда не разведется с отцом. Не сможет же она выгнать его в чулан за лавкой — к тамошним одичавшим котам? Заговорив о разводе и упомянув свой визит к адвокату она заманила меня в ловушку. Она все это нарочно подстроила. Но, с другой стороны, как могла она это подстроить, если заговорила со мной о разводе еще до того, как тебя увидела? До того, как узнала о твоем существовании? Если, конечно, уже не слышала о тебе от ньюаркских родственников Котлера. Но нет, мама никогда не обманула бы меня таким образом. Да и я не могу ее обмануть. Я попался! Я дал ей слово, которое не могу нарушить, но, если я его сдержу, оно разрушит и уничтожит меня самого!»
Или, может быть, думал я, мне удастся обвести ее вокруг пальца, так чтобы она никогда не узнала об этом… Но, когда во вторник я пришел на лекцию по истории, ни малейшей возможности злоупотребить доверием матери у меня не возникло, потому что Оливии в аудитории не было. Не оказалось ее там и на следующей лекции по истории, в четверг. Не увидел я ее и в церкви, куда в среду явился-таки на проповедь. Я самым тщательным образом обследовал все помещение, ряд за рядом и кресло за креслом, но ее нигде не было. И я тут же представил себе, как мы с нею сидим здесь рядышком, и все, что сейчас, в ее отсутствие, сводит меня с ума, превращается в источник обоюдного веселья, и прелестный смех Оливии звенит подле самого моего уха.