Все они, после неудачного сватовства старшей к королевичу датскому Вольдемару, оставались Христовыми невестами и, по тогдашнему этикету, не оставляли царского терема и жили в нём со всем большим своим штатом.
Между тем царица Марья Ильинична, жена Алексея Михайловича, имела год от году детей, и её собственная семья разрослась; Бог ей дал трёх сыновей и шестерых дочерей: Софию, Евдокию, Марфу, Екатерину, Марию, Феодосию и Наталию.
Все эти дети имели дядек, нянек, постельничьих, служек, сенных девушек; кроме того, при дворе жило множество приживалок и дальних свойственников и родственников царских, так что во дворе стало тесно, когда вступил на патриарший престол Никон.
Царь посоветовался с ним и с боярской думой, и решили царских сестёр временно, до перестройки терема, перевести в женские московские монастыри и дать им приличный штат и содержание или, как тогда говорили, «кормы».
Этому переселению в особенности сочувствовали Милославский и Морозов, так как при царевнах родственники их, Стрешневы, наводняли дворец, а с их удалением окончательно дворец должен был оказаться в руках Милославских. Так как Алексей Михайлович находился под решительным влиянием царицы, и хотя он в письме своём к Никону и уверял того, «что слово его теперь во дворце добре страшно и делается всё без замедления, но это было маленькое хвастовство со стороны его, а Беем во дворце заправляла царица Марья Ильинична; поэтому царевны были для неё и для Милославских лишним бременем.
Царевны же обрадовались этому событию, так как это делало их, некоторым образом, самостоятельными: они должны жить вперёд на своём хозяйстве, да хоть в монастыре, но не под строгим глазом всей придворной прислуги и челяди.
Татьяна Михайловна избрала временно Алексеевский монастырь, и частью из царской казны, частью из монастырского приказа стали делать необходимые пристройки и отделки, чтобы привести хоромы в приличный для царевны вид.
Сам патриарх приехал в монастырь осмотреть, как всё делается, и когда затем царевна должна была туда переехать, он лично освятил её помещение.
Помещение царевны было так устроено, что её горницы были отдельно от прислуги и служб её, и к ней можно было попасть прямо из сада, минуя монастырь; это давало ей возможность и принимать и выезжать без контроля со стороны обители и даже собственной прислуги.
Притом царевна сократила свой штат, что очень понравилось Милославским: расходы-де уменьшились значительно, а царевне это было на руку — она избавлялась от шпионства челяди, что было тогда между дворовыми в большом ходу.
Поселилась царевна в монастыре уютно и с большим удобством. Не стесняясь больше ни придворным этикетом, ни празднествами, она проводила всё время или в чтении церковных книг, или в поездках по монастырям и церквам, или в посещениях дворца и боярских именитых людей и родственников.
Пылкая и энергичная её натура нашла какую-нибудь пищу, и она повеселела и как будто вновь родилась: ей на свободе показался и мир Божий прекрасней, и сделалось ей так легко и радостно на сердце, и захотелось ей ещё пуще прежнего любить кого-нибудь.
Но кого любить? Князя Ситцкова? Но тот давно женился, разжирел и уехал воеводою, а из тех, кого она знала и с кем могла по этикету двора говорить, были близкие родственники. Когда она ходила однажды с такими мыслями по саду обители, в её воображении вырос величественный образ Никона.
Давно уж запал он в её мысли, но она обожала его как идеал прекрасного, умного и честного.
Когда она так думала, неожиданно из соседней аллеи появилась цыганка.
Царевна вздрогнула; пред нею стояла женщина высокого роста, с блестящими чёрными глазами, в лохмотьях и с лицом, измазанным сажей.
— Ай да раскрасавица царевна, ай да распрекрасная... Позолоти ручку — всю правду скажу... жениха выгадаю, — заговорила она.
— Иди прочь, я не гадаю, кто впустил тебя...
— Не гони ты прочь счастья... позолоти ручку... дай ручку...
И, не ожидая ответа, она вынула из кармана несколько бобов, и с ними были и раковые жерновки, и раковинки, встряхнула она всё это в закрытых руках и потом, отняв одну руку, стала болтать.
— Высок терем царский, да сокол летает выше... Любит он девицу красную, царевну Михайловну... любит и плачет он, что день, что ноченька... Молит он образа святые сподобить его узреть девицу, зорю свою распрекрасную... Говорю, позолоти ручку, больше скажу... не гони счастья...
— А когда я увижу сокола? — полюбопытствовала царевна.
— Отворишь окошечко створчатое, влетит и сокол... сними ты затворы крепкие, сними, не бойся... не съест сокол голубицу: сам станет голубем...
— Прочь иди, сатана!
И царевна бросила ей золотой.
Цыганка подняла монету и, сверкая глазами, удалилась.
— Странно, как будто её лицо мне знакомо, как будто где-то я её видела... Впрочем, цыгане так схожи друг на друга, — подумала царевна после её ухода.
Пока так думала царевна, Никон был в сильных хлопотах. Из Малороссии получались каждый день сведения об ужасах, творимых поляками, Белоруссия волновалась, а Богдан Хмельницкий посылал гонцов каждый день, что он-де передастся султану.
Последняя угроза была в особенности страшна: увидеть святыню русскую в руках султана и турок на самой границе нашей — это было равносильно тому, что отдать себя в подданство вновь татарам и восстановить монгольское иго.
Ежедневно Никон поэтому собирал боярскую думу и в присутствии царя обсуждались меры к присоединению Малороссии и для объявления войны Польше.
Но государство было без денег и без ратных людей. Нужно было собирать войско и запастись, по тогдашнему выражению, пенязями. Гонцы полетели всюду, и ежедневно поэтому получались гонцы из окраин.
Патриарх был неутомим: он посещал все приказы, распоряжался о присылке денег и ратных людей, диктовал наставления и наказы воеводам и посланцам, осматривал склады оружия и людей, снаряжал за границу послов для покупки оружия и призыва ратников и мастеров. Эти хлопоты и разъезды заставили его выезжать уже не с патриаршею свитою, а как ездили вообще в то время знатные бояре — в колымаге с простежом.
И в этот день Никон не ранее вечера возвратился к себе, даже не пообедал нигде.
Дома ждали его дьяки разных ведомств с бумагами, и он озабоченно взобрался к себе по лестнице.
XXXIII
РАЗРЫВ С ПОЛЬШЕЮ
Зимою в том же году у Андреевского монастыря остановились дорожные сани. На козлах, на облучке и в санях сидели люди в малороссийских кожухах и бараньих шапках.
— Оце мы и приихалы, — заметил казак, сидевший на облучке.
— Добре, добре, — процедил барин, закутанный, в санях. — Сходишь, сердце, голубчик, пан Сидор, в монастырь. Колы отец Епифаний туточки, кажи: приихав от пана гетмана войсковой судья, Самойло Богданович.
Сидор зашёл в обитель, и несколько минут спустя ворота монастыря раскрылись и въехали туда сани.
Епифаний встретил гостя радушно, обнял и расцеловал его, ввёл в келию, где всегда принимала обитель гостей.
Служки тотчас убрали сани и коней, а хозяин велел накрыть на стол и подать господствовавшие в монастыре, хотя и постные, борщ и вареники (с кашей и грибами), да добрую фляжку старки.
С дороги пан судья и его казак добре поснидали, а после молитвы Самойло обратился к хозяину и стал ему объяснять цель своего приезда.
Рассказывал он, что казаки осаждают Каменец-Подольск.
Хмельницкий в Чигирине и собирает войско. Король польский созвал сейм, и там решено послать пятьдесят тысяч ратников на Малороссию.
— Минута, — закончил он, — решительная. Гетман Богдан отдаёт себя под высокую руку русского царя.
— Коли так, — разгорячился Епифаний, — едем тотчас к Артамону Сергеевичу Матвееву, дьяку посольского приказа.
В небольшом домике в приходе Николы в Столбах жил Матвеев.
Это был недюжинный человек и замечательный дипломат не только во внешних делах, но и в общественной жизни. Из маленьких людей он умом и силою воли выдвинулся вперёд, несмотря на то, что местничество было в то время ещё в большой силе и что Милославские и все их родственники — Соковнины, Хитрово, Урусовы — не давали никому ходу, а бояре Долгорукие, Ромодановские, Пушкины, Голицыны, Стрешневы, Ситцкие, Одоевские гордо держали боярское знамя.