Представители нашего рода посторонних к себе не подпускали. Айрмонгеры жили лишь с Айрмонгерами, а чистопородный Айрмонгер — это вот что: несгибаемое упрямство, общая угрюмость и непроницаемое, как у игрока в покер, лицо. Нас, таких Айрмонгеров, была целая орда: кузины и кузены, тетушки и дядюшки, бабушки и дедушки всех возрастов и габаритов — и все связаны кровными узами. Естественно, содержание такой оравы Айрмонгеров, коих надо было и обуть, и одеть, и накормить, требовало целой армии прислуги. Прислуга набиралась тоже из Айрмонгеров, но не из чистопородных, а из полукровок. Если, скажем, в далеком прошлом кто-либо из Айрмонгеров почему-то был женат на чужой, то следующие поколения могли идти по стопам родителей, но рассчитывать на полнокровное Айрмонгерство им не приходилось. Сколько в доме было слуг, даже прикидывать не берусь, ведь были среди них такие, что роились в своих сотах где-то глубоко в погребах, а были и такие, что копошились далеко на Свалке — ни те, ни другие наверх не поднимались.

Итак, будучи уже наверху, я пробирался коридором, бóльшую часть которого, как я понимаю, стащили с какой-то фабрики в Килбери, как вдруг весь дом содрогнулся от основания до крыши. Я успел ухватиться за стену и удержался на ногах, ощущая толчки. За толчками последовал душераздирающий визг. Этот визг мог бы напугать кого угодно, но только не Айрмонгера: дело обычное — так подъезжал дедушкин паровоз.

С утра паровоз отходил от Дома-на-Свалке маршрутом на Лондон, а возвращался уже затемно, всякий раз лязгом тормозов и воем паровозной трубы приводя в содрогание весь дом. Поезд подходил к платформе в подвалах дома, откуда дедушка поднимался на лифте, приводимом в движение несчастными мулами, которые никогда не видели дневного света. Дом-на-Свалке соединялся с далеким городом подземкой, что проходила аккурат под просторами дома.

Мой дед, Амбитт Айрмонгер, носитель Предмета в виде серебряной плевательницы, куда он с великой точностью мог посылать свои плевки, и был тем, кто властвовал над всеми нами. По велению службы дед то и дело ездил туда-сюда; когда он уезжал, весь дом вздыхал с облегчением; по мере же того, как день клонился к закату, дом начинал изнывать в тревожном ожидании дедова возвращения. Когда слышался вой приближающегося локомотива, дом взвизгивал в ответ и вздрагивал всем своим естеством. Потом все опять затихало.

Так вот, когда все утряслось, я двинулся дальше. Мой путь пролегал склизкими коридорами, которые перемежались маленькими клетушками — те, видимо, служили жилыми комнатами в свою бытность в том, большом, мире, откуда и были перетянуты к нам. Так, во всяком случае, я про себя решил в пору моих предыдущих странствий по здешним местам. Да и что еще я должен был думать, если нигде, кроме Дома-на-Свалке да куч перед ним, никогда не бывал?

Я решил, что здесь мне будет покойнее, нежели внизу, а одиночество, залог покоя, можно разделить со знакомыми насекомыми, снующими по своим делам, грызунами и блохастой нечаянной чайкой, что ненароком забилась в дом, а теперь никак не может выбраться. Но едва я забрел в комнату, где в былой жизни обитал некий мелкий торговец из Хэкни, как в тишине послышался приглушенный торопливый шепот. Он означал лишь одно: здесь был кто-то еще, а выдавало его имя.

— Томас Кнапп.

В тот же миг в глаза мне ударил свет, лампа колыхнулась и чуть не задела мое лицо.

На меня объявлена охота

— Эй, кто там? Ты что тут делаешь? А ну, выходи на свет!

Из темноты выплыл младший ключник, наш весьма отдаленный родственник Ингус Бриггс, что, впрочем, было предсказуемо, ибо имя Томас Кнапп носил его предмет рождения, рожок для обуви из черепашьего панциря. Мистер Бриггс был известен прежде всего коллекцией булавочных подушечек, что содержались у него в гостиной (подобная была Предметом девушки, в которую он был влюблен). Как-то раз в припадке откровенности он показал мне свою коллекцию и даже пытался уболтать меня воткнуть пару-тройку булавок в подушечку — занятие, которому, как я подозреваю, он с упоением предавался каждый вечер по завершении трудового дня. За вечер он мог вогнать в подушечку не одну сотню иголочек-булавочек[3], находя в том, как по-разному они проникают в материю разнообразной фактуры, ведомую одному лишь ему отраду. Бриггс был личностью мелкой, но блестящей. Пока он был мал (а таким он и остался), старики Бриггс, небось, обрабатывали его каждый день, ежеутренне и ежевечерне, не только средством для натирания медных пуговиц, но и какой-нибудь серебрянкой, таким образом тщась увидеть в нем свое любящее отражение.

— Что вы здесь делаете, мастер Клод? — спрашивает он.

— Скажем так, странствую в здешних краях, — отвечаю.

— Остерегайтесь! Ибо если застукают вас за этим занятием, то вам несдобровать. Здесь странников не только не любят, но даже настроены решительно против них. Так что постарайтесь не попасться.

— Спасибо, Бриггс! Постараюсь. Но сам-то ты, надеюсь, не против?

— Я против свечей и фонарей, то есть против того, чтобы их ставили людям. Я против ковров, и против метел, и против тех, кто натирает ваксой сапоги. Тут вещь такая: я против тех вещей, что мне противны. С людьми хуже: как бы я к ним ни относился, я сам отношусь к ним. Я против тех, кто стоит ниже меня. Но как мне быть против тех, кто выше, когда быть среди них я сам не прочь, лишь бы не прочь были они сами. Да чтобы я… да ни за что! Кстати, что там слышно о ручке тетушки Розамути?

— Мне очень жаль, Бриггс, но я ее не слышу.

— Какой удар для всех, кто с ней знаком…

— А ты, Бриггс, — в свою очередь поинтересовался я, — не видал ли часом кузена нашего Муркуса?

— Именно. Не далее часу назад он был замечен на вашей, мастер Клод, лестничной клетке, вслед за чем вступил в соприкосновение с мастером Туммисом.

— Бедняга Туммис! А что ведомо на сей момент?

— След теряется. Но с вашей стороны было бы разумным ходом… э-э-э… не ходить ни в Мраморный зал, ни в трапезную, а также воздержаться от посещения чайной, что за кухней, как и любого другого помещения на нижних этажах. Более того, на вашем месте я бы замкнулся в себе, будто вы — пустое место. Ох, неспроста до моего слуха донеслись шаги — как раз над моей головой. И вот поэтому я здесь. Мастер Муркус весьма решительно настроен найти вас, мастер Клод. Пока все прочие норовят дойти до ручки… э-э-э… тетушки Розамути, он рыщет по шкафам и под лестницами. А значит, сдалась ему эта ручка — он вышел на крупную дичь. Вы понимаете, о ком я.

— Спасибо, Бриггс, ужасно благодарен.

— Если что, я ничего не говорил, — предупредил он и был таков.

Вид из наших окон

Я двинулся дальше, выбирая самые непопулярные в нашем доме комнаты, те, где обои поплоше, пузырятся от старости или вообще поотставали. В бывшей цирюльне откуда-то из Пэкэм-рай, прихваченной болтами к третьему этажу, где не бывал уже, поди, не один месяц, я полагал найти пристанище для одинокого беглеца. Я стоял у окна, заплывшего смесью жира и копоти. Единственным светлым пятном на нем была дыра, сквозь которую свистел свежий ветер. Припав глазом к этому ходу во внешний мир, я открыл для себя пространство далеко за границами дома — наш бескрайний свалочный край во всем его властном величии. Сейчас от него веяло миром, да и день выдался столь погожим, что хоть сам все бросай да беги окучивать эти райские кучи. Уже давно я был бы там, когда б не тетушкина ручка, из-за которой все томятся взаперти. Да уж, тетина утрата подкосила всю уборочную страду. А как бы я хотел сейчас не пялиться одним глазом в дырку, а выйти на просторы Свалки, пройтись по ним в своем прикиде всем на зависть, а рядом чтобы шел мой кузен Туммис, столь же щеголевато одетый. У нас, младших отпрысков рода Айрмонгеров, было заведено выходить в свет именно в выходном костюме: стоячие воротнички, накрахмаленные сорочки, безукоризненно повязанные черные галстучки, выглаженные костюмчики, вычищенные до последней пылинки цилиндры и перед самым выходом — белоснежные саржевые перчатки, заботливо уложенные вышколенной прислугой на согнутую в локотке руку. Для выхода на Свалку мы должны выглядеть сообразно — таково правило семьи, ибо, как нам постоянно напоминали, Свалке надо оказывать уважение уже потому, что неведомо, кем бы мы были без нее. Свалка со своими необъятными кучами мусора отвечала нам тем, что позволяла находить всякие удивительные вещи, передавать их старшим, более ответственным лицам, которые принимали их и складывали в новые кучи, чтобы затем переправить обратно в город и с выгодой перепродать, или измельчить в порошок, или выварить, или ободрать до остова, а затем переделать во что-нибудь другое. Таким образом, благодаря нам весьма достойное количество вещей получало новую жизнь. Естественно, чтобы это произошло, в благоприятствующую делу погоду мы дружно выходили на раскопки, при этом стараясь не разбредаться и не заходить слишком далеко, ибо, стоило отойти дальше, чем нужно, последствия даже одного неосторожного шага могли оказаться необратимыми: если внезапно поднимался ветер или из глубин Свалки вырывался утробный вздох какого-либо удушливого газа, то далеко не всяк успевал отпрянуть. Не одного кузена потерял я таким образом, и среди прочих — нашего старшего кузена Риппита. Риппит был у деда любимчиком, но это ему не помогло: однажды он вышел на Свалку в сопровождении личного телослужителя — и поминай как звали. А уж как звали безвозвратно утраченную многочисленную прислугу, так и вовсе не упомнить: кто, оступившись, был тут же накрыт волной мусора, что обрушивалась с высоты, погребая несчастного под собой; а кто, едва покорив вершину, внезапно проваливался глубоко-глубоко-глубоко, в такие недра, что аж дух захватывает. Таково уж свойство опасности — захватывать дух. Вот почему я хотел бы сейчас быть там: брести в невиданные дали, ощущая под ногами бездну, холодную и непокоренную. Там, вдали от дома, как раз и можно было найти вещи оттуда, вещи из других, потусторонних жизней. Просеивая наши кучи в поте лица своего, мы кропотливо выискивали эти вещи, добывали их для семьи, по крупицам перетаскивая к себе за забор, считая их уловом, добычей, трофеями, — словом, занимались жизнеобеспечением семьи. Но горе тому отпрыску рода Айрмонгеров, кто осмелился бы воротиться домой с утренней или послеполуденной вылазки в первозданной чистоте. В конце страдного дня выходная одежда подвергалась самому придирчивому досмотру: белые саржевые перчатки должны были превратиться в черные сажные; накрахмаленная сорочка, вобравши в себя сор-мусор, превратиться в такую себе мусорочку; цилиндр, как бы ладно он ни сидел с утра, к вечеру, будь он неладен, должен был выглядеть так, словно по нему топтались, так что впору было его просто выбросить, но вот как раз этого допустить было никак нельзя; коленки должны были быть сбиты в кровь, а «пятачок» забит грязью, будто им-то ты и раскапывал кучи на Свалке. Горе горькое было тому, кто выглядел чище и невредимее, чем следовало, — все недостающие синяки он получал дома.

вернуться

3

Аллюзия на известное фольклорное двустишие: Needles and pins, needles and pins, when a man marries, his trouble begins, что переводится примерно так: «Иголки и булавки, иголки и булавки — когда мужчина женится, у него начинаются проблемки».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: