Краеведы объясняют:
— Кочевники следов не оставляют. А дерево — главный строительный материал заонежских крестьян — недолговечно.
Все равно такое ощущение, что человек тут появился в одночасье прямо из неолита, поселился в русской избе, потом на скорую руку выстроил совхоз из силикатного кирпича, а после падения коммунизма и вовсе исчез.
Во-вторых — здешний быт. Постоянное соприкосновение с суровой природой. Вода, которую каждое утро нужно принести с озера — даже если на дворе бушует метель и майну[25] занесло снегом по пояс или она промерзла на целую пядь (вот как сегодня). Без огня не выжить, а чтобы его поддерживать, надо притащить из леса дерево, распилить и поколоть на дрова. Со временем начинаешь понимать, почему языки северных народов различают несколько десятков оттенков снега и льда, по звуку чурбака под топором научаешься определять, какой сегодня мороз, а по солнцу моментально предсказываешь погоду на завтра.
Быт на первый взгляд примитивный. Меню состоит в основном из того, что сам выловил из озера, вырастил на земле или нашел в лесу и только затем приготовил. Наташа сама мелет зерно, выращивает хмель на дрожжи. Одежда все больше из шкур и шерсти местного зверья (я ношу свитера, носки и рукавицы из шерсти усть-яндомских овец), а также льна и конопли. В доме царят дерево и глина, в хозяйстве — колун и сеть. Так что быт наш самый что ни на есть естественный и здоровый. Многие гости из так называемого цивилизованного мира, где земля закрыта асфальтом, небо — небоскребами, а пищу не едят, а потребляют, лакомясь нашим черным хлебом и запивая его брагой из чаги (потом едоков слегка проносит), говорят с завистью:
— Ой, правда, какая же у вас тут жизнь…
— Что касается правды, — смеюсь я в ответ, — не знаю и знать не хочу, а что к настоящей жизни мы тут ближе — это уж точно. Например, к солнцу! Вроде бы все от него на одном расстоянии, но нам оно диктует жизненный ритм — нерест рыб, сенокос, огород, — а вам только просвечивает сквозь смог да определяет время отпуска.
Ну и в-третьих, тишина и уединение. Зимой в радиусе пяти верст тут никого, иногда только по ночам волки прокрадываются через опустевшую деревню — утром я обнаруживаю возле дома их следы. Ни один живой звук не нарушает покоя, никто не скрипит за стеной, не шумит под окном, на улице — ни звона трамваев, ни грохота машин. Да что там — человеческие голоса не доносятся сюда даже средствами массовой информации, потому что нет тут ни радио, ни телевизора. В результате мировые сплетни либо обходят нас стороной, либо поступают с большим опозданием. О войне в Ираке я узнал спустя две недели после ее начала — от рыбака, заглянувшего к нам на чай. При помощи телефона и Интернета меня тоже не достать. Словом, никто и ничто мне здесь не мешает.
В такой тиши можно многое расслышать. Греческий поэт Кавафис[26] писал, что, находясь в пустой комнате один, ты отчетливо слышишь тиканье часов, которое пропадает, как только порог переступают другие люди и начинают шуметь, а ведь часы продолжают тикать. Вот вчера ночью разбудило меня что-то… будто бы вой…
— Может, снова волки подошли к деревне, — прислушивался я сквозь дрему, — или ветер поднимается, смена погоды?
Завывало это нечто, словно звало (из какой-то глубины…), но я провалился в сон, не успев понять, в чем дело. Утром засомневался: наяву это было или во сне? А может, — подумал я, — это вдруг подал голос мой тотемный предок? Не случайно в этом безлюдье человек испокон века роднился со зверем.
Тотемизм, анимизм, вызывание духов — до чего же все это становится близким, когда поживешь наедине с белой пустотой. Иногда хочется крикнуть:
— Есть там кто?
24 декабря
К югу от Конды Бережной врезается в Онего живописный Ельник — длинный полуостров с вековыми елями. Местная легенда гласит, будто под ними похоронены польские паны, что разбойничали в Заонежье после разгрома отрядов Дмитрия Самозванца. Прогуливаясь там сегодня, вспомнил чудное хайку Юмико Катаяма[27]: ели веселятся, хоть и не приглашены на Рождество.
29 декабря
…Переставал существовать как личность, все больше сливаясь с окружающим пространством.
В половине четвертого темнеет. Зажигаю настольную лампу, и мир за окном снова блекнет. Лишь время от времени мерцают в темноте — точно блуждающие огни — «Бураны» рыбаков, возвращающихся с Большого Онего. Раньше они держали путь на фонари Великой Губы, нередко сбиваясь с накатанного по льду зимника. Когда в Конде Бережной появилось электричество, ориентиром стали служить наши окна.
— Ваш дом светится, как морской маяк, — говорят рыбаки.
Итак, я зажигаю лампу, словно (с позволения сказать) Скавинский[28], и ставлю диск с голосами польских поэтов, изданный к двадцатилетию журнала «Зешиты Литерацке», чтобы послушать, как звучит в этой заонежской глуши родная речь:
Это голос Бараньчака[29]. Словно с того света. Я закрываю глаза… Новый 1990 год, дом Бараньчаков в Массачусетсе. За столом хозяева, Антоний Либера[30], Мария Эдер[31] и я. Пьем виски. Аня подает индейку с авокадо, Либера показывает на видео свою новую постановку Беккета — только что из Лондона. Болтаем о войне в Персидском заливе (версия CNN) и последнем концерте Филиппа Гласса[32] в Бостонском симфоническом зале, о Джеймсе Меррилле[33] и Эдварде Хоппере[34] (в связи с моей поездкой на Кейп-Код), и еще о многом другом. Бьют часы, стреляет шампанское. Сташек дарит мне на память свою «Открытку с того света…». Под утро я отвожу Марию в Кембридж и возвращаюсь в одиночестве вдоль реки Святого Чарльза в Вотертаун, потягивая из фляжки золотую текилу. На дороге встречаю чернокожего бродягу с бутылей рома. Чокаемся: за Новый год! На другом берегу — петарды, фейерверки. Идет снег… В этой ли жизни все это было или в другой?
Заканчивается «Зимнее путешествие» Сташека, а я продолжаю — вызывая духов с CD — блуждать с закрытыми глазами. Голос Херберта[35] переносит меня в столовую дома в Мезон-Лаффите, за столом Редактор[36] и пани Зофья…[37] и хотя их уже нет в живых, они ближе мне, чем многие из живущих. Голос Крыницкого[38] воскрешает в памяти мою вроцлавскую квартиру — конец семидесятых, подпольный авторский вечер, среди молодой лохматой публики с трудом узнаю себя. Голос Милоша[39] зовет в Краков, Старый Поэт собственноручно открывает дверь, приветствует галантно… и по-русски, смеясь при этом так громко, что на эхо его хохота является из кухни Кароль — она готовила кофе для гостей. Голос Загаевского[40] неожиданно перебрасывает меня во Львов, где я никогда не был. И наконец я слышу, как звучит голос Венцловы[41] — до сих пор я имел представление лишь о его храпе за стеной гостевой комнаты краковского издательства «Знак».
25
Майна — широкая трещина во льду, полынья.
26
Константинос Кавафис (1863–1933) — поэт из Александрии, признанный величайшим из всех писавших на новогреческом языке.
27
Юмико Катаяма — японская поэтесса и критик, автор хайку и критических статей о хайку.
28
Скавинский — главный герой рассказа Г. Сенкевича «На маяке» (1882).
29
Станислав Бараньчак (р. 1946) — выдающийся польский поэт и переводчик с английского языка, заведующий кафедрой славистики Гарвардского университета.
30
Антоний Либера (р. 1949) — польский прозаик и режиссер, известнейший в мире знаток творчества С. Беккета.
31
Мария Эдер — американский драматург.
32
Филипп Гласс (р. 1937) — американский композитор.
33
Джеймс Меррилл (1926–1995) — американский поэт, прозаик, драматург.
34
Эдвард Хоппер (1882–1967) — популярный американский художник, видный представитель американской жанровой живописи.
35
Збигнев Херберт (1924–1998) — польский поэт, эссеист.
36
Ежи Гедройц (1906–2000) — бессменный редактор журнала польской эмиграции «Культура» (1947–2000) в Мезон-Лаффите под Парижем.
37
Зофья Херц (1910–2003) — ближайшая соратница и сотрудница Ежи Гедройца.
38
Рышард Крыницкий (р. 1946) — польский поэт, издатель.
39
Чеслав Милош (1911–2004) — польский поэт, лауреат Нобелевской премии (1980).
40
Адам Загаевский (р. 1945) — польский поэт, эссеист.
41
Томас Венцлова (р. 1937) — литовский поэт, профессор Йельского университета.