— Не смейте так говорить! — звонкий голос молодого человека сорвался на отчаянный ребячий фальцет. — Не смейте больше так говорить и думать, слышите? Не смейте превращать себя в немую вещь! Никто в этом мире не властен над вами, над вашей душой, кроме Господа, и никакому Зверю не дано это изменить! — кельт с изумлением заметил, что глаза Френсиса блестят от ярости и подступивших слез. — Не верьте им и не клевещите на себя. Пожалуйста, не покидайте нас, — его тон стал умоляющим.
Резкое, порывистое движение, почти падение вперед. Руки, обвившиеся вокруг шеи. Неловкое, испуганное прикосновение мягких, по-девичьи нежных губ к другим, разбитым, потрескавшимся и сочащимся кровью. Сладкое, чистое и горячее дыхание, распахнутые темные глазища, затуманенные собственным страхом и чужой болью. Только будучи семнадцати лет от роду, можно очертя голову кинуться в бой с незнаемым, сразиться с тьмой, веря, что одержишь победу. Десять лет назад он был до смешного, до зеркального отражения в неверной речной глади похож на этого мальчишку. Десять лет, ставших бездонной пропастью, разделившей юношу, еще недавно бывшего ребенком, и мужчину, чей возраст неумолимо приближается к тридцати зимам и закату.
— Френсис, не сходи с ума, — не мальчишка, но мужчина лишился рассудка. Поднятая здоровая рука, вместо того, чтобы оттолкнуть, крепче прижимает вздрагивающее тело к себе, пальцы запутываются в густых темных кудряшках. Губы встречаются вновь, прикипая, не в силах расстаться, из ссадин течет кровь, сладость мешается с солью… Фата, призрачное наваждение рушится в тот миг, когда в забытьи Дугал пытается вскинуть вторую руку — и шипит сквозь зубы от яростного всплеска боли в сломанном запястье. — Не дури. Не порти себе жизнь, влезая в чужие свары. Френсис, глупец, ты слышишь, что тебе говорят?
— Кто бы рассуждал о глупости, — пушистые локоны, щекочущие кожу, сбивчивый шепот у самого уха. — Да только не человек, всерьез решивший покончить с собой. Я не позволю вам этого сделать. Не позволю, и все, — попытка возразить пресекается новым поцелуем, долгим и влажным, с медленным, боязливым слиянием языков. — Я хочу, чтобы вы жили. Чтобы стали таким же, как прежде. Вы нужны нам. Нужны этому миру. Не знаю, хватит ли у меня сил одолеть Зверя, о котором вы толкуете, но я… я люблю вас.
— А как же Бланка? — успевает выдохнуть Мак-Лауд в миг краткой передышки. Темные брови юнца сходятся на переносице. Франческо не способен оставить заданный вопрос без ответа, он должен разъяснить свои чувства так, чтобы не оставалось места двусмысленности или недоговоренности.
— Бьянка… — теплые пальцы бережно гладят лицо, спускаются ниже, касаясь выступов ключиц и впадины между ними. — Монна Бьянка — женщина. Да, я мечтаю о ней, она снится мне… Она желанна и недосягаема, она моя королева и моя госпожа. Вы — нечто иное. Когда я рядом с вами, я начинаю понимать, что ощущают и о чем думают влюбленные девушки. Почему их глаза светятся неземным отблеском, почему они выглядят слегка безумными и совершают глупости, которых никогда бы не натворили, будучи в здравом рассудке. Я хочу… — дрожащие ресницы опускаются, гладкая доселе речь комкается, остается только отважное, как брошенный вызов, и одновременно смущенное: — Я так хочу…
— Чего бы ты не хотел, это невозможно, — неожиданно для самого себя скотт переходит на пришептывающий, мягкий говор уроженцев Италийского полуострова, исковерканную латынь, которую высокоученые книжники презрительно именуют «косноязычным блеянием простецов». — Мне сейчас куда хуже, чем тому столетнему старцу, что гонялся за резвой козой. Франческо, милый мой, наивный осленок, сделанного не воротишь, а чужую глупость не исправишь… Свой мешок с неприятностями каждый тащит сам.
— Замолчи. Замолчи, — лицо, уткнувшееся в выемку между шеей и плечом. Запах кожи Франческо, сводящий с ума — терпкий, будоражащий и щекочущий ноздри, свежий аромат расцветающей молодости. — Пожалуйста, замолчи.
— Молчу, — на удивление покорно согласился Дугал. Успокаивающее, живое тепло крепко прильнувшего юнца. Двое на огромной постели, разделенные неодолимой преградой вытертого лоскутного одеяла и суконного камзольчика. Прерывистое дыхание, еле слышный всхлип, солоноватая капля, медленно ползущая по коже, оставляя за собой влажный след. — Ну, а рыдать-то зачем?
— Скажи, что не пойдешь к ним, — тихо, но настойчиво потребовал Франческо, всем телом вжимаясь в лежащего рядом скотта, веря, что его объятия могут удержать от падения в бездну. — Не пойдешь… к нему. Пожалуйста, обещай мне.
— Не пойду, — удивительно, но произнеся два этих коротких слова, Мак-Лауд вдруг осознал, что говорит чистую правду. Дурное затмение развеялось, он обрел себя, свою душу и собственный разум. Ему по-прежнему паршиво, болят отбитые в падении кости и разодранная Зверем задница, но к нему вернулась утерянная было в ночных холмах способность трезво мыслить. Вернулась благодаря сущему мальчишке, чья душа пока еще распахнута навстречу миру и способна безоглядно жертвовать собой в имя других. Незаслуженное, внезапно дарованное спасение, вспыхнувшее чувство — хрупкое, трепетное, как присевшая на ладонь бабочка. Бесстрашная, порывистая юность, Господи, как же ты далека… — Пусть себя в зад поимеют. Я — это снова я.
Темноволосая голова поднялась, яркие черные глаза пристально, настороженно вгляделись в зеленоватые, цвета неспелых лесных орехов.
— Да, это снова ты, — с заметным облегчением кивнул Франческо. Протянул руку, убирая с лица мужчины спутанные влажные пряди. Тихонько отстранился, спуская ноги с кровати — и был удержан сомкнувшейся на запястье ладонью.
…Ветер за окнами, вороний грай в осенних тучах, затухающее пламя в камине, соединенные пальцы, перепутанные судьбы — что пряжа у нерадивой пряхи… Кто мы? Свечи, на краткий миг вспыхивающие в ночи, захлебывающийся шепот да частый перестук сердца в ладонях… Горькая вода ручьев Редэ, что рождаются у самых корней гор, наполненная растворенной солью чьих-то слез, не твоих ли?.. Камни, катящиеся с обрыва, одинокие души, извечные бесприютные бродяги, отыскавшие кров — на день ли, на ночь… Много ли греха в поцелуе, много ли тайн скрыто в чужих зрачках, много ли света в чужой улыбке — если она подарена только тебе?..
Вернувшийся Гай застал в комнатах, отведенным гостям замка Ренн, сущее благолепие. Как сказал открывший на условленный стук мессир Бернардоне, шотландец угомонился и заснул, а сам он терпеливо ожидал возвращения попутчиков. Гаю показалось, что у молодого человека подозрительно блестят глаза и губы все время складываются в довольную усмешку — однако англичанин решил, что сюда наверняка забегала младшая Транкавель, навестить своего поклонника. Остается надеяться, что у Франческо достало ума ограничиться болтовней и нежным пожатием ручек маленькой леди. Иначе кое-кто рискует обрести на свою голову большие неприятности — вдобавок к уже имеющимся.
— Иди погуляй, — милостиво разрешил мессир Гисборн. — Кстати, братцы вернулись. Я видел, как они въезжали. Постарайся никому не попадаться на глаза без лишней надобности.
— Va bene, — понятливо кивнул итальянец. — Я ненадолго. Только поднимусь на стену — и сразу обратно.
Однако миновал час, затем и другой, за окнами начало смеркаться, а Франческо не возвращался. Не на шутку встревоженный Гай рискнул выйти из комнат, расспросив попавшегося навстречу челядинца и дозорных на стене. Ответы звучали дико и неожиданно — а, приехавший вместе с господами из Англии молодой человек? Так он взял в конюшне лошадь и уехал. Вместе с остальными. С мессиром Монтеро и прочими свитскими старшего Транкавеля. Нет, не отца. Старшего брата, Рамона. Да, да, мы отлично понимаем, о ком идет речь — смазливый чернявый юнец, что вчера пел для хозяев Ренна. Куда они собрались на ночь глядя? Дак известно куда — в Куизу. Там большой трактир и это… ну, мессир понимает. Заведение. Они туда часто ездят. Побузят до полуночи, наорутся, девок помнут и тащатся обратно. Да еще вопят с пьяных глаз, ровно ифрикийские бабуины, и требуют, чтобы им открыли большие ворота.